RSS
Написать
Карта сайта
Eng

Россия на карте Востока

Летопись

25 апреля 1883 для публикации объявлений ИППО выбраны "Московские ведомости" и "Церковный вестник"

25 апреля 1901 с инженером Г. Шумахером подписан контракт на сооружение подворья ИППО в Назарете

25 апреля 1910 открыт Самарский отдел ИППО

Соцсети


Николай Николаевич Ге
(отрывок)

VIII.

Кроме своих больших картин, которые почти все были написаны на евангельские сюжеты, Ге сделал много рисунков, этюдов и эскизов на те же темы.

Одно время он задался целью сделать иллюстрации к Евангелию. Он привез к нам в Ясную целую серию угольных рисунков, которые он приколол вокруг всей залы для того, чтобы мы могли удобнее видеть их в их последовательности. Некоторые из них были удивительно сильны и производили огромное впечатление. С волнением и трепетом водил Николай Николаевич моего отца от одного рисунка к другому, ожидая его мнения. И мой отец всегда восхищался и умилялся перед работами Ге, так как источник, из которого вытекали образы, написанные Николаем Николаевичем, был ему близок и понятен.

Одно время Ге затеял написать семь картин под общим заглавием: „Нагорная проповедь“. В сентябре 1886 года он пишет отцу: „Два дня я не могу ни о чем думать, как о Нагорной проповеди.

Попробовал сочинить на одной картине и тут только понял в той новой форме, которую вдруг увидал: каждая заповедь будет сочинена особо и на каждую будет, в сиянии и свете, исполнение ее Христом. Это так умилительно, что я заплакал от радости, что бог меня вразумил“.

Картины были начаты в два тона масляными красками и изображали: первая — проповедь Христа, окруженного учениками и народом; вторая должна была иллюстрировать текст: „Блаженни нищие“; а остальные пять должны были быть написаны на пять заповедей Христа.

Первая на 21—26 стихи V главы от Матфея, изображала следующее: человек, вспомнивший перед тем, как принести жертву на подножие алтаря, что есть другой человек, гневающийся на него, — просит прощения у своего врага. Но тот гордо отворачивается и не обращает внимания на просящего. На небе же, как видение, исполнение этой заповеди Христом, умывающим ноги Иуде.

Вторая заповедь на 27—32 стихи той же главы, была так изображена: низ картины — рабочие, муж и жена, идут, а навстречу идет богатый, который остановился и с вожделением смотрит на жену. На втором плане за первой группой бежит в отчаянии оставленная богатым жена. На небе, как исполнение заповеди, — Христос отвернулся от сатаны, < искушающего > его. Сатану окружают женщины, предлагая Спасителю корону.

Третья заповедь (стихи 33—37) изображалась так: низ картины — Ирод, огорченный, лежит перед воином, который передает голову Иоанна Крестителя Иродиаде. Наверху Христос в Гефсиманском саду, со словами: „Да будет воля твоя“.

Остальные две картины не были написаны, и те три, о которых я упомянула, не были окончены.

IX.

За время знакомства с нами Ге написал пять больших картин: „Что есть истина?“, „Повинен смерти“, „Совесть“, „Выход после Тайной Вечери“ и „Распятие“.

В картине „Что есть истина?“ Ге хотел изобразить контраст между человеком, живущим роскошной праздной жизнью, для которого вопрос об истине кажется совсем неважным, и другим человеком, который только и живет этой истиной и для которого вся жизнь должна быть подчинена ей.

Эта картина вызвала много шума. Были страстные поклонники ее, также как и яростные противники. Вот что о ней писал мой отец в одном частном письме:

„Смысл картины следующий: Христос провел ночь среди своих мучителей. Его били, водили от одних начальников к другим и, наконец, к утру привели к Пилату. Пилату, важному римскому чиновнику, все это дело представляется ничтожным беспорядком, возникшим среди евреев, сущность которого не может интересовать его, но который он обязан прекратить, как представитель римской власти. Ему не хочется употреблять решительных мер и воспользоваться своим правом смертной казни, но когда евреи с особенным озлоблением требуют смерти Иисуса — его заинтересовывает вопрос, отчего все это затеялось? Он призывает Иисуса в преторию и хочет от него самого узнать, чем он так раздражил евреев. Как всякий важный чиновник, вперед угадывая причину и сам высказывая ее, он настаивает на том, что Иисус называет себя царем Иудейским. Он два раза спрашивает его — считает ли он себя царем. Иисус видит по всему невозможность того, чтобы Пилат понял его, видит, что это человек совсем другого мира. Но он человек, и Иисус в душе своей не позволяет себе назвать его „ракка“, и скрыть от него тот свет, который он принес в мир, и на вопрос его — царь ли он? — высказывает в самой сжатой форме сущность своего учения (Иоанн, XVIII, 37): „Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает гласа моего“.

Критикуя „Передвижную выставку“ того года в одной из больших петербургских газет, Д. Мордовцев пишет:

…„Если бы на этой выставке не было ничего, кроме картины Н. Н. Ге: „Что есть истина?“, то и тогда истекший год творчества свободной кисти нельзя было бы назвать бесплодным. Я не стану говорить о других картинах. Когда душу человека всю заполняет какое-либо одно очень сильное впечатление, то оно на время вытесняет из нее все остальные, Действительно, впечатление, испытанное мной перед картиной „Что есть истина?“ до того могуче, что я, по крайней мере, иначе не могу отнестись к созданию Ге, как к величайшему явлению не только в области искусства, но и в области философии истории. Вглядитесь в вопрошающего и в вопрошаемого. Первый — это тип сытого, упитанного римлянина времен Лукулла. Что для него истина? Когда в глаза ему этот оборванный, истерзанный и избитый нищий, которого отдавали ему же на суд, заговорил об истине, то изведавший все издевательства над этою истиной римлянин, для которого она была только в четырех инициалах S. P. Q. R. и в лице Цезаря, — иначе не мог отнестись к словам жалкого нищего, как с сытою ирониею. — Что такое эта истина? Что мне твоя истина? Что ты мне говоришь о ней?..

„Но вопрошаемый!.. Я никогда не забуду этого лица, выражение этих глаз! Они преследуют меня до сих пор, и долго будут, уверен, преследовать, как видение, потрясающее всю нервную систему. Такое лицо и такое выражение глаз должно быть только у того, о ком художник, вероятно, очень много думал и которого он, по моему мнению, так глубоко понял. Вспомните: его, этого вопрошаемого, всю ночь терзали, мучили, били по щекам и по голове, рвали ему волосы, издевались над ним; он не спал всю ночь, пытаемый злобными издевательствами, насмешками, презрением, плевками. Ему ведь плевали в лицо! Накануне этого утра он испытывал с вечера страшную предсмертную агонию души, молясь о том, чтобы его миновала ожидавшая его чаша страданий, на которые он, собственно, и пришел в мир. Каким же иным он должен был явиться утром перед Пилатом, как не таким, каким изобразил его Ге?..

…„И этот божественный страдалец, принявший на себя тысячелетние преступления своей плотской родины — Иудеи, и преступления гордого, глубоко преступного и развратного Рима, — в решительный момент своей божественной на земле миссии — заговорил об истине, — избитый, оплеванный, оборванный, босой, с концами оборванных веревок, которыми ему связывали руки, — этот удивительный человек, назвавший притом себя царем, и понятно, что когда тот, в руках которого было решение жизни и смерти его, с легкомыслием изверившегося во всякую истину человека, спросил: „Что такое истина?“ Что оставалось ответить на этот праздный вопрос тому, кто шел на смерть за эту истину, как не взглянуть лишь на вопрошающего таким взглядом, какой вы встречаете на поражающем вас своею страшною реальностью лице замечательного полотна Н. Н. Ге? Что вопрос этот для вопрошающего был праздным — это видно из того, что, не дожидаясь на него ответа, он уходит. „И сие рек, паки изыде к иудеям“. Так, мне кажется, изобразил его и художник: в полуоборот, на лице вопрошающего нет ни внимания, ни ожидания — оно равнодушно к истине“…

Рецензент кончает статью очень неожиданным вопросом: „Любопытно только знать, видел ли эту картину Лев Толстой?“

Этой картиной так увлекся один адвокат, некий г. И., что упросил Николая Николаевича дать ему позволение повезти ее за границу.

Ге был очень рад этому предложению и отдал картину г-ну И., который ему очень понравился. Отец написал кое-кому из своих знакомых за границу о картине Ге, прося оказать возможное содействие для успеха выставки картины. Вот что он писал, между прочим, о ней Кеннану в Нью-Йорк:

…„Цель моего этого письма вот какая: нынешней зимой появилась на петербургской выставке картин „передвижников“ картина Н. Ге: „Христос перед Пилатом“, под названием „Что есть истина?“ (Иоанн, XVIII, 38). Не говоря о том, что картина написана большим мастером — профессором Академии — и известным своими картинами (самая замечательная — „Тайная Вечеря“) художником, картина эта, кроме мастерской техники, обратила особенное внимание всех силою выражения основной мысли и новизною и искренностью отношения к предмету… Ее сняли с выставки и запретили показывать. Теперь один адвокат И. (я не знаю его) решил на свой счет и риск везти картину в Америку, и вчера я получил письмо о том, что картина уехала. Цель моего письма та, чтобы обратить ваше внимание на эту, по моему мнению, составляющую эпоху в истории христианской живописи картину, и если она, как я почти уверен, произведет на вас то же впечатление, как и на меня, просить вас содействовать пониманию ее американской публикой — растолковать ее. Смысл картины на мой взгляд следующий: в историческом отношении она выражает ту минуту, когда Иисуса после бессонной ночи, во время которой его, связанного, водили из места в место и били, привели к Пилату. Пилат, римский губернатор, в роде наших сибирских губернаторов, которых вы знаете, живет только интересами метрополии и, разумеется, с презрением и некоторой гадливостью относится к тем смутам, да еще религиозным, грубого, суеверного народа, которым он управляет. Тут-то происходит разговор (XVIII, 33—38), в котором добродушный губернатор хочет опуститься пониманием до варварских интересов своих подчиненных и, как это свойственно важным людям, составил себе понятие о том, о чем он спрашивает и сам вперед говорит, не интересуясь даже ответами (а с улыбкой снисхождения — я полагаю), сам все говорит: „Так ты царь?“. Иисус измучен, и одного взгляда на выхоленное, самодовольное, отупевшее от роскошной жизни лицо Пилата достаточно, чтобы понять ту пропасть которая их разделяет, и невозможность или страшную трудность для Пилата понять его учение. Но Иисус помнит, что и Пилат — человек и брат; заблудший, — но брат, и что он не имеет права не открывать ему ту истину, которую он открывает людям, и он начинает говорить (37). Но Пилат останавливает его на слове „истина“. Что может оборванный нищий сказать ему, брату и собеседнику римских поэтов и философов, об истине? Ему не интересно дослушивать тот вздор, который ему может сказать этот еврейский жидок и даже неприятно, что этот бродяга может вообразить, что он может поучать римского вельможу, и потому он сразу останавливает его и показывает ему, что об этом слове и понятии „истина“ думали люди поумнее, поученее и поутонченнее его и давно уже решили, что нельзя знать, что такое истина, что „истина“ — пустое слово. И сказав: „что есть истина?“ и повернувшись на каблучке, добродушный и самодовольный губернатор уходит к себе. А Иисусу жалко человека и страшно за ту пучину лжи, которая отделяет его и таких людей от истины, и это выражено на его лице.

„Достоинство картины, по моему мнению, в том, что она правдива (реалистична, как говорят теперь) в самом настоящем значении этого слова… Эпоху же в христианской живописи эта картина произведет потому, что она устанавливает новое отношение к христианским сюжетам. Это не есть отношение к христианским сюжетам, как к историческим событиям, как это пробовали многие и всегда неудачно, потому что отречение Наполеона или смерть Елизаветы представляют нечто важное по важности лиц изображаемых, но Христос в то время, когда действовал, не был не только важен, но даже незаметен, и потому картины из его жизни никогда не будут картинами историческими. Отношение к Христу, как к богу, произвело много картин, высшее совершенство которых давно уже позади нас. Настоящее искусство не может теперь относиться так к Христу. И вот в наше время делают попытки изобразить нравственное понятие жизни и учения Христа. И попытки эти до сих пор были неудачны. Ге же нашел в жизни Христа такой момент, который был важен тогда для него, для его учения и который точно также важен теперь для всех нас и повторяется везде, во всем мире, в борьбе нравственного, разумного сознания человека, проявляющегося в неблестящих сферах жизни — с преданиями утонченного, добродушного и самоуверенного насилия, подавляющего это сознание. И таких моментов много, и впечатление, произведенное изображением таких моментов, очень сильно и плодотворно“…

В начале своего путешествия картина имела большой успех, и где-то, кажется, в Германии, общество рабочих пожелало заказать Ге копию с „Что есть истина?“. Но в Америке г-ну И. не хватило денег на рекламы, и он, претерпевши, по его словам, много нужды, должен был вернуться в Россию. Эти неудачи очень озлобили г-на И. и он почему-то обвинил в них Николая Николаевича, которому он наделал много крупных неприятностей, кончив тем, что написал против него целую книгу, наполненную клеветами.

Ге, разумеется, простил ему все, и безропотно снес как клеветы, так и материальные потери и убытки.

Картина была куплена Третьяковым и выставлена в его галлерее, где и теперь находится.

X.

В картине „Повинен смерти“ Ге хотел изобразить Христа, который мысленно молится за своих врагов и просит бога дать ему сил простить их, так как они „не ведают, что творят“. Он изображен стоящим в углу картины, прислоненным к стене и рукой придерживающим бороду. Мимо него проходит синедрион во всем своем величии. Первосвященники Анна и Каиафа идут торжественно, поддерживаемые слугами, с сознанием исполненного долга и справедливо решенного суда. Только Никодим, понимая то, что происходит, сидит, закрывши лицо руками, в левом углу картины. Какой-то старик, проходя мимо Христа, поднимает дряхлый палец кверху, чем-то грозя ему. Другой плюет ему в лицо. За ними — открытая дверь, через которую видно темно-синее южное небо.

Картина „Совесть“ — единственная из картин Ге последнего периода, на которой не изображен Христос. О содержании этой картины Ге рассказывает так: Иуда, предавши Христа, идет следом за толпой, уводящей его. Толпа идет скоро; ученики — Иоанн и Петр — бегут следом. Иуда идет медленно: и побежать не может, и совсем отстать тоже не может. Душа его разрывается. Он вдруг понял всю гнусность своего поступка и ужаснулся перед ним. Что делать? Куда идти? Вперед нельзя, назад — некуда. „Иуда настоящий предатель, — пишет Ге в одном из своих писем к нам, — тихий, на вид спокойный, но потерявший спокойствие, потерявший то, чем жил, что любил. И отстать не может от него и быть с ним нельзя, — сам себя отрезал навсегда. Один выход такому мертвецу — умереть; он и умер“.

Эта картина подверглась таким же восхвалениям и нападкам, как и „Что есть истина?“. Н. К. Михайловский в „Русских Ведомостях“ написал статью, в которой жестоко критикует картину „Совесть“ и глумится над ней. Но нашлись и страстные защитники этой картины, и некоторое время в печати шла оживленная полемика по ее поводу. Вот как описывает в одной газете впечатление, произведенное на него этой картиной, один из ее сторонников:

„Дышащие бесконечной любовью слова, которыми он (Иисус Христос) встретил своего предателя и своих врагов, резко звучали в ушах грешного Иуды. Безгрешная личность Спасителя предстала теперь перед Иудой во всем своем величии. Пробудившееся сознание более и более открывало его грех. Тяжелая дума сильнее и сильнее овладевала им, что он предал кровь неповинную. В душе Иуды поднимается ряд самых разнообразных мыслей и чувств. Его тяготит и сознание своего преступления, и злоба на своих союзников, и стыд перед людьми. Ночной мрак и тишина еще более усиливают в нем тягостное чувство. Ни одного слова сочувствия не слышит Иуда: все от него отвернулись. Он один, совершенно один среди этого мира. Адские муки, поднявшиеся в душе Иуды, доводят его до оцепенения. Смотря вслед за грубою и жестокою толпою иудеев и воинов, ведших Иисуса и уже почти скрывшихся из вида, Иуда размышляет, что теперь ему делать? И вот этот-то интересный момент Ге и изобразил на своей картине.

„Фигура Иуды, закутанного в плащ, производит на внимательного зрителя глубокое впечатление: художник с поразительным искусством выразил в этой фигуре угнетенное душевное состояние предателя. Смотря на эту фигуру, ясно представляешь себе те адские муки, которые переживал Иуда в момент пробуждения совести“…

Следующей, после картины „Совесть“, была картина „Выход после Тайной Вечери“. Картина эта, по моему мнению, самая сильная из всех картин Ге по тому настроению, которое в ней чувствуется. К сожалению, она продана в частные руки, а в Третьяковской галлерее находится только эскиз к ней. Содержание ее таково: Христос, вышедши наружу после Тайной Вечери в лунную южную ночь, поднял голову к небу и крепко стиснул руки.

Он знает, что его ждет, и готов на все. Движение молодого Иоанна, тревожно вглядывающегося в темноту, ища Иуду, выражает испытываемое им беспокойство. Остальные ученики Христа спокойно сходят со ступенек крыльца. Они полны тем, что сейчас говорил им их Учитель, но никто из них не чувствует, что час уже так близок…

XI.

Любимым произведением, как мне кажется, самого Николая Николаевича и тем, над которым он работал больше всех других, была его картина „Распятие“. Несколько раз он переписывал ее всю до основания, постоянно ища той формы, которая выразила бы во всей полноте его мысль. Начал он ее зимой 1889 года и работал с таким жаром и таким усердием, как никогда не работал ни над одной картиной. Днем он писал, а по вечерам сочинял эскизы. В январе 1890 года он пишет, что кончил картину, „и вышел из того особеннаго мира, в котором ее писал“. Но после этого он еще много раз ее переделывал. Осенью 1892 года он мне пишет: „Картину свою я написал заново, и этот последний толчок мне дал дорогой друг мой, а ваш отец — Лев Николаевич. Когда он написал мне про картину Шведа, в котором распятые стоят, меня это поразило. Давно мне хотелось так сделать, и я искал оправдания и нашел и у Риччи (такой словарь древности), и у Ренана. И сделал. В это время дожидался картинки Шведа и крайне удивился, ничего подобного не найдя у него. Картина Шведа трактует по-старому, по-католически, как я называю. Вся обстановка старая и смысл тоже старый. Вся картина сделана для возбуждения жалости к страданию. А этого уже мало. И вот, получив этот новый толчок, в ожидании картины Шведа, я составил новую картину и по смыслу, и по обстановке. Новая потому, что вызывает или должна вызвать в зрителе желание также совершенствоваться, как это делает кающийся разбойник. Картина представляет следующее: все три фигуры стоят на земле, пригвождены ноги к столбу креста и руки к перекладине только двух, а третий привязан веревками, так как перекладина креста короче. Первый к зрителю разбойник, сказав Христу: „Помяни меня, Господи…“, опустил голову и плачет. Христос, чуткий к любви, обернул к нему свою замученную голову, полную любви и радости, а третий вытянулся, чтобы видеть своего товарища, и остается в полном недоумении, видя его слезы.

„Фигуры стоят в перспективе у стенки и освещены солнцем. Вдали слуги, после разыграния одежды Христа, окружили выигравшего и составляют группу на последнем плане“…

Через месяц картина опять была вся переделана, и Ге пишет мне:

„Милая, дорогая Таня, раз я так подробно написал о своей картине вам, я должен опять написать, что я сделал, идя дальше в развитии моей мысли. А то выйдет так: вы увидите картину, думая найти одно, а увидите другое, и произойдет смущение. Я все переделал. Меня утешает то, что в этом смысле я похож на моего дорогого друга Льва Николаевича. Не могу остановиться в искании все высшего и высшего…

„Переживая положение разбойника, что не трудно, так как я сам такой1), я дошел до его смерти, т.-е. умирания или последней минуты, и тут нашел картину. И верно, и сильно, и хорошо“…

Но и тут он не остановился в своих исканиях, которые продолжал еще целый год.

Он много бился с крестами и одно время решил написать картину без них, а изобразить Христа и двух разбойников, только что приведенных на Голгофу. Ему хотелось изобразить состояние трех страдающих душ: Христос молится, одного разбойника бьет лихорадка под влиянием одного лишь физического ужаса, а другой стоит убитый горем, сознавши, что жизнь прожита дурно и довела его до того положения, в котором он находится.

„Я сам плачу, смотря на картину“, — пишет он отцу по поводу этого варианта своей картины.

За время его работы над „Распятием“ у него набралось, кроме больших эскизов масляными красками, несколько альбомов, наполненных эскизами к той же картине. Один из эскизов нарисован так: Христос, распятый, уже испустил дух. Разбойник еще жив, и, склоняясь над ним, дух Христа обнимает его и целует1). „Нарисовавши это, я почувствовал, что я с ума схожу, — сказал Николай Николаевич, рассказывая нам об этом эскизе, — и на время оставил свою работу“.

Наконец, 10 августа 1893 года, он пишет мне: „Картину я, наконец, нашел. Два дня, найдя ее, ходил как одурелый, — мне все казалось, что я что-то сделал выше своего понимания…

„Остановился я на тексте: „Сегодня будешь со мной в раю“. Это я и сделал. Надеюсь окончить и не имею никакого желания искать еще. Доволен и вернулась охота работать“.

Этот последний и окончательный вариант картины „Распятие“ таков: на холсте только две фигуры — Христос и один разбойник. Христос пригвожден к кресту в виде Т, а разбойник привязан к такому же. Оба распятые стоят на земле. Второго разбойника Ге уничтожил, так как находил, что он лишний и только мог помешать тому, что он хотел выразить. Он старался в лице написанного разбойника передать то, что он сам испытал бы, будучи на его месте.

„И вот я представил себе человека, — рассказывал он нам, — с детства жившего во зле, с детства воспитанного в том, что надо грабить, мстить за обиды, защищаться силой, — и который по отношению к себе испытывал то же самое. И вдруг, в ту минуту, когда ему надо умирать, он слышит слова любви и прощения, в одно мгновение меняющие все его миросозерцание. Он жаждет слышать еще, тянется с своего креста к Тому, Кто влил новый свет и мир в его душу, но он видит, что земная жизнь этого Человека кончается, что Он закатывает глаза и тело Его уже обвисает на кресте. Он в ужасе кричит и зовет его, но поздно.

…„Я испытал этот ужас и отчаяние, когда умирала Анечка, — прибавил Николай Николаевич, кончивши свой рассказ, — и хотел это выразить на лице разбойника“.

Картина „Распятие“ была привезена Николаем Николаевичем в Петербург на „Передвижную выставку“, но была с нее снята по распоряжению правительства. Знакомая Николаю Николаевичу семья предложила выставить ее частным образом в своей квартире; Ге с благодарностью согласился, и за все время, что она там простояла, перед ней постоянно была толпа зрителей. Вряд ли на „Передвижной выставке“ ее пересмотрело бы столько народа. И во всяком случае она не была бы так замечена среди многих других картин. А здесь она стояла одна: зрители приходили только для нее, и, кроме того, здесь всегда был Николай Николаевич, дававший объяснения, и своими рассказами о том, что он хотел выразить, усиливавший впечатление, производимое картиной.

XII.

После выставки своей картины в Петербурге Ге приехал к нам в Москву. Это было весной 1894 года. Он показался нам очень утомленным и слабым, хотя ни на что не жаловался. Очевидно, ежедневное объяснение картины приходившей ее смотреть публике подорвало его силы. Равнодушно давать эти объяснения он не мог, так как он вкладывал всю свою душу в содержание своих картин, считая его важным и значительным.

Картину свою он привез с собой в Москву, с намерением и здесь ее показать публике частным образом. Отыскивая для этого помещение, Николай Николаевич тем временем жил у нас и отдыхал.

В эту весну в Москве был первый съезд художников. Я была членом этого съезда, ездила на все собрания, и так как принимала некоторое участие в художественном отделе книгоиздательства „Посредник“, то убедила одного из участников „Посредника“ прочесть доклад о народных картинах с тем, чтобы к этому делу привлечь художников. Доклад этот имел успех, но мало результатов.

Когда приехал Ге, мне захотелось и его привлечь к этому делу и заставить его принять участие в съезде. Но он отнесся холодно и к тому, и к другому.

— Нет, Таня, — сказал он мне, — мне там нечего делать. Там председательствует великий князь, мне не хотелось бы встречаться с ним.

Я была разочарована.

— По-моему, вам следует там быть, — убеждала я его. — Вы один из учредителей Передвижных выставок, вашего брата уже мало осталось, а вы могли бы молодежи сказать что-нибудь полезное.

Николай Николаевич ушел спать, ничего не решивши, но на другое утро, когда я пришла пить кофе, он сидел веселый и сияющий.

— Таня, я всю ночь думал, — сказал он мне. — И ты увидишь, что я им сегодня скажу. — Когда пришел отец, он и ему сообщил, что „Таня мне велела говорить на съезде художников, и я сегодня ночью решил, что я это сделаю“.

В этот день, вечером, было назначено последнее заседание съезда, после которого он закрывался.

После обеда мы поехали с Николаем Николаевичем в Исторический музей, где приютился съезд. Великий князь не присутствовал. Мы сели с Николаем Николаевичем, прослушали несколько докладов, после которых послали сказать председателю, что хочет говорить Ге.

Тотчас же за ним прислали кого-то, кто проводил его на кафедру. Я с своего места смотрела, как он в своей вечной холщевой рубахе и старом пиджаке вышел в публику, которая, увидавши его, вдруг разразилась таким громом рукоплесканий, стуков и возгласов, что совсем взволновала Николая Николаевича. Я видела, как краска прилила ему к лицу и как заблестели его молодые глаза.

Когда немного стихло, Ге, положа оба локтя на кафедру и поднявши голову к публике, начал:

— Все мы любим искусство…

Не успел он произнести этих слов, как рукоплескания, стуки, крики еще усилились. Николай Николаевич не мог продолжать… Несколько раз он начинал, но опять начинали хлопать и кричать.

После шаблонных речей разных господ во фраках, начинающих свои речи неизменным обращением: „Милостивые государыни и милостивые государи“, и т. д., слова Ге, сразу объединявшие всех присутствующих, и его красивая, оригинальная наружность, — произвели на всех огромное впечатление.

Смысл речи был тот, что художник, посвятивший себя искусству, не может рассчитывать на легкую, праздную жизнь, а, принимая это призвание, он должен ожидать в жизни много трудностей и готовиться к постоянной борьбе. Говорил он также о том, как много добра делают те люди, которые во-время поддержат и ободрят художника в трудную минуту его жизни; помянул добрым словом П. М. Третьякова, который не только денежно, но и своим добрым, участливым отношением умел поддержать художника во времена нужды и отчаяния. Говорил он так тепло и сердечно, что многие прослезились, и когда Ге сходил с кафедры, его проводили с таким же восторгом, с каким встретили.

Была весна, ночь была теплая, и мы с ним дошли домой пешком через Александровский сад. Мы шли молча, и я, глядя на него, думала о том, что только тот человек может иметь влияние на других, который, как Ге, не переставал гореть огнем любви к людям и всему, что может быть нужно их душе.

Через несколько дней после этого собрания было найдено помещение для картины Ге, и он пошел туда, чтобы ее устроить. Когда было все готово, Ге разрешил всем желающим приходить и смотреть на картину. С волнением отправились и мы посмотреть на „Распятие“, о котором столько рассказывал и писал Николай Николаевич и над которым он столько работал.

Я испытала то же, что всегда — некоторое разочарование. Чтобы картина произвела на меня впечатление, надо было, чтобы она была сильнее того представления о ней, которое я составляла себе по рассказам Николая Николаевича. А то, что выросло в моем воображении по этим рассказам, было совершеннее и по исполнению, и по выразительности, чем то, что я увидала.

С моим отцом было не то: пока мы с сестрой и еще несколькими друзьями были в мастерской, пришел мой отец, которого Ге ждал с нетерпением. Отец был поражен картиной: я видала по его лицу, как он боролся с охватившим его волнением. Николай Николаевич жадно смотрел на него, и волнение отца передалось и ему. Наконец, они бросились в объятия друг другу и долго не могли ничего сказать от душивших их слез.

„Распятие“ простояло в Москве несколько недель, в продолжение которых в мастерской постоянно толпилась публика. Я часто там бывала, так как мне интересно было следить за впечатлением, производимым картиной на публику, а также и потому, что я приводила туда своих товарищей по Школе живописи. Впечатления были самые разнообразные — от крайне отрицательного до самого восторженного.

...

Обдумав и обсудив с близкими друзьями судьбу картин Ге, отец предложил П. М. Третьякову устроить при его картинной галлерее музей Ге, в который собрать все его произведения. Сыновья Ге предоставляли Третьякову бесплатно все картины и рисунки отца.

Благоразумный и осторожный Павел Михайлович выслушал предложение моего отца, сделанного не только от своего имени, но и от имени наследников Ге, и обещал дать ответ лишь через год.

Ровно через год он приехал к отцу и сказал ему, что он согласен взять картины и обязуется при первой возможности повесить их в галлерее вместе с другими картинами, — но что отдельное помещение для них он приготовит только через пять лет.

Отец и младший сын Ге согласились на эти условия. Картины были посланы к Третьякову. Но пяти лет не прошло, как Третьяков умер. После этого некоторые из картин Ге были то выставляемы, то опять, вследствие строгости цензуры, скрываемы от публики.

Осенью 1903 года „Распятие“ было выставлено сыном Ге в Женеве, где имело большой успех.

На одного русского эмигранта она произвела такое сильное впечатление, что он душевно заболел. Он часами смотрел на картину, не спуская с нее глаз. А потом обнимал и душил в своих объятиях встречаемых людей, говоря, что нам всем надо любить друг друга, иначе мы погибнем.

Лучшая Женевская газета „Journal de Genève“, хотя и не вполне соглашаясь с концепцией картины, отметила то, что составляет главную силу Ге:

„C’est une oeuvre de foi,“ — пишет рецензент, — „de haute probitè, scrupuleusement cherchèe et réalisée“. — И заключает словами: — „Au total, — c’est l’oeuvre d’un artiste robuste et sensible, surtout tendre, qui sait, et qui aime“...

Любовь и нежность были, действительно, отличительными чертами характера Ге, и все, что он делал в своей жизни, было ярко освещено этими свойствами его души.

Когда вспоминаешь его лицо — оно всегда представляется озаренным любовью и счастием, так как, за очень редкими исключениями, его любовь к людям заражала их, и они отвечали ему такой же любовью, какую и он проявлял к ним.

Сухотина-Толстая Татьяна Львовна. Друзья и гости Ясной Поляны. — М.: Колос, 1923. — С. 55-78 и 93-94.

Тэги: Евангелие в живописи, Ге Н.Н.

Ещё по теме:

Пред. Оглавление раздела След.
В основное меню