RSS
Написать
Карта сайта
Eng

Россия на карте Востока

Летопись

21 июня 1899 Н.М.Аничков доложил результаты своей инспекции школ ИППО вел.кн.Сергею Александровичу

21 июня 1910 скончался Б.П. Мансуров, посвятивший свои молодые годы заботам о русских богомольцах Святой Земли

22 июня 1881 находясь рядом с Афоном, вел.кнг. Александра Петровна прислала закладной камень для соборного храма Ильинского скита

Соцсети



Николай КЛЮЕВ
Поддонный псалом

Что напишу и что реку, о Господи!
Как лист осиновый все писания,
Все книги и начертания:
Нет слова неприточного,
По звуку неложного, непорочного;
Тяжелы душе писанья видимые,
И железо живет в буквах библий!

О душа моя — чудище поддонное,
Стоглавое, многохвостое, тысячепудовое,
Прозри и виждь: свет брезжит!
Раскрылась лилия, что шире неба,
И колесница Зари Прощения
Гремит по камням небесным!
О ясли рождества моего,
Теплая зыбка младенчества,
Ясная келья отрочества,
Дуб, юность мою осеняющий,
Дом крепкий, пространный и убранный,
Училище красоты простой
И слова воздушного —
Как табун белых коней в тумане.
О родина моя земная, Русь буреприимная!
Ты прими поклон мой вечный, родимая,
Свечу мою, бисер слов любви неподкупной,
Как гора необхватной,
Свежительной и мягкой,
Как хвойные омуты кедрового моря!
Вижу тебя не женой, одетой в солнце,
Не схимницей, возлюбившей гроб и шорохи часов безмолвия,
Но бабой-хозяйкой, домовитой и яснозубой,
С бедрами как суслон овсяный,
С льняным ароматом от одежды…
Тебе только тридцать три года —
Возраст Христов лебединый,
Возраст чайки озерной,
Век березы, полной ярого, сладкого сока!..
Твоя изба рудо-желта,
Крепко срублена, смольностенна,
С духом семги и меда от печи,
С балагуром-котом на лежанке
И с парчовою сказкой за пряжей.
Двор твой светл и скотинушкой тучен,
Как холстами укладка невесты;
У коров сытно-мерная жвачка,
Липки сахарно-белы удои,
Шерсть в черед с роговицей линяет,
А в глазах человеческий разум;
Тишиною вспоенные овцы
Шелковистее ветра лесного;
Сыты кони овсяной молитвой
И подкованы веры железом;
Ель Покоя жилье осеняет,
А в ветвях ее Сирин гнездится:
Учит тайнам глубинным хозяйку,
Как взмесить нежных красок опару,
Дрожжи звуков всевышних не сквасить,
Чтобы выпечь животные хлебы,
Пищу жизни, вселенское брашно…

Побывал я под чудною елью
И отведал животного хлеба,
Видел горницу с полкой божничной,
Где лежат два ключа золотые:
Первый ключ от Могущества Двери,
А другой от Ворот Воскрешенья…
Боже, сколько алчущих скрипа петель,
Взмаха створов дверных и воротных,
Миллионы веков у порога,
Как туманов полки над поморьем,
Как за полночью лед ледовитый!..

Есть моря черноводнее вара,
Липче смол и трескового клея
И недвижней стопы Саваофа:
От земли, словно искра от горна,
Как с болот цвет тресты пуховейной,
Возлетает душевное тело,
Чтоб низринуться в черные воды —
В те моря без теченья и ряби;
Бьется тело воздушное в черни,
Словно в ивовой верше лососка;
По борьбе же и смертном биенье
От души лоскутами спадает.
Дух же — светлую рыбью чешуйку,
Паутинку луча золотого —
Держит вар безмаячного моря:
Под пятой невесомой не гнется
И блуждает он, сушей болея…
Но едва материк долгожданный,
Как слеза за ресницей, забрезжит,
Дух становится сохлым скелетом,
Хрупче мела, трухлявее трута,
С серым коршуном-страхом в глазницах,
Смерть вторую нежданно вкушая.

Боже, сколько умерших миров,
Безымянных вселенских гробов!
Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра;
За ними вслед: Есть Жизнь Земли —
Три буквы — с златом корабли,
И напоследок знак Фита —
Змея без жала и хвоста…
О, Боже сладостный, ужель я в малый миг
Родимой речи таинство постиг,
Прозрел, что в языке поруганном моем
Живет Синайский глас и вышний трубный гром,
Что песню мужика «Во зеленых лузях»
Создать понудил звук и тайнозренья страх?!

По Морю морей плывут корабли с золотом:
Они причалят к пристани того, кто братом зовет Сущего,
Кто, претерпев телом своим страдание,
Всё телесное спасет от гибели
И явится Спасителем мира.

Приложитесь ко мне, братья,
К язвам рук моих и ног:
Боль духовного зачатья
Рождеством я перемог!

Он родился — цветик алый,
Долгочаемый младень:
Серый камень, сук опалый
Залазурились, как день.

Снова голубь Иорданский
Над землею воспарил:
В зыбке липовой крестьянской
Сын спасенья опочил.

Бельте девушки, холстины,
Печь топите для ковриг:
Легче отблеска лучины
К нам слетит Архистратиг.

Пир мужицкий свят и мирен
В хлебном Спасовом раю,
Запоет на ели Сирин:
Баю-баюшки-баю.

От звезды до малой рыбки
Всё возжаждет ярых крыл,
И на скрип вселенской зыбки
Выйдут деды из могил.

Станет радуга лампадой,
Море — складнем золотым,
Горн потухнувшего ада —
Полем ораным мирским.

По тому ли хлебоборью
Мы, как изморозь весной,
Канем в Спасово поморье
Пестрядинною волной.

1916



Аз Бог Ведаю Глагол Добра
(“Избяной космос” как будущность России в “Поддонном псалме” Н. Клюева)


О Русь! в предвиденьи высоком
Ты мыслью гордой занята;
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?
Вл. Соловьев

Аз же глаголю вам…
Мф 5; 28

Вопрос Вл.Соловьева о будущем России снимается Н. Клюевым в “маленькой” поэме (термин Есенина) “Поддонный псалом”. Ответ строится в духе теории “синтеза” самого Вл. Соловьева: будущее России разворачивается перед читателем как сакральная “экология”, реализовавшая гностические идеи философского учения Н. Ф. Федорова [1] и радельную практику сектантских “кораблей”.
“Поддонный псалом” впервые был напечатан в 1917 г., в “Ежемесячном журнале”, под названием “Новый псалом”. В конце 1918 г. поэт включил поэму с измененным названием в состав сборника “Медный Кит”, в котором “Поддонный псалом” вместе с поэмой, давшей название сборнику [2], составили “пророческую” дилогию. Но уже в следующем году, когда в Петрограде вышел в свет двухтомник Клюева “Песнослов”, поэт отказался от циклического объединения поэм и опубликовал только “Поддонный псалом”. При жизни поэта поэма больше не будет перепечатываться, хотя именно в этом произведении, наряду с “Избяными песнями”, окончательно закрепится и философски обоснуется модель “избяного космоса” Клюева.

Подобное содержание поэмы определило и ее название. Первоначальное обозначение “новый” на самом деле не соответствовало информационному контексту: скорее, надо бы было сказать “старый”, потому что слово “новый” в революционные годы неизменно соотносилось с содержанием переустройства, а для Клюева была важна идея не столько переустройства (а значит, — гибели чего-либо), сколько идея возвращения (или возрождения) к первично-незыблемому. Отсюда и замена слова “новый” на “поддонный”. По В. Далю, поддон — “все, что ставится или кладется подо дно” чего-либо [3]. Второе слово в названии поэмы осталось неизменным: псалом, как разъясняет “Полный церковно-славянский словарь”, — есть “песнь, песнопение <…>; в Библии и в церковном употреблении псалмами называются только те священные песни ветхозаветной церкви, которые собраны в одну священную книгу, известную в составе священного кодекса под именем псалтири” [4]. По выражению Василия Великого, псалом “есть врачество для ран человеческой души, — он уцеломудривает человеческий помысл, он — тишина души, он — орудие от ночных страхов и убежище от наваждений демонских, о — примиряет враждующих, он — украшение молодых и утешение старцев” [5].

Псалтирь стала любимым чтением русских людей с XII века. Как справедливо отмечал В. В. Сиповский в книге (которую, возможно, хорошо знал и Клюев) “История русской словесности”, “в псалмах царя Давида прежде всего видели религиозную сторону, но, несомненно, красота формы, музыка стиля, глубокий лиризм, переходящий от возвышенного пафоса до стонов и воплей униженной и оскорбленной души, должны были неприметно входить в сердце читателя и им овладевать” [6]. Пафос псалма, переходящий в “стоны и вопли”, сродни русской фольклорно-песенной культуре, в которой соседствуют “то разгулье удалое, то сердечная тоска” (Пушкин). Неслучайно поэтому Клюев вводит в свою поэму и упоминание о народной песне, так как считал

Что песню мужика: “Во зеленых лузях”
Создать понудил звук, и тайнозренья страх.[7] Но в целом, кроме этого упоминания, в тексте поэмы больше нет фольклорных параллелей (хотя поэт имел хороший творческий опыт в этом направлении, достаточно вспомнить хотя бы его “Песни из Заонежья”. Фольклорных ориентаций в “Поддонном псалме” нет по той причине, что текст его ориентирован на поэтику Псалтири, даже в плане авторского уподобления псалмопевцу:

Что напишу и что реку, о Господи!
Как лист осиновый все писания,
Все книги и начертания:
Нет слова неприточного,
По звуку неложного, непорочного;
Тяжелы душе писанья видимые,
И железо живет в буквах библий! Начало “Поддонного псалма” вариативно ставит тему поиска истины (Божественного смысла бытия); сомнения, охватившие автора, напоминают стенания царя Давида:

Господи! пред Тобою все желания мои,

и воздыхание мое не сокрыто от Тебя.

………………………………………….
А я, как глухой не слышу,
и как немой, который не открывает уст своих;
и стал я, как человек, который не слышит
и не имеет в устах своих ответа.
(Пс 38 (37); 10, 14-15)

Уже в самом начале “Поддонного псалма” речь идет о поисках “неприточного, неложного и непорочного” слова, т. е. слова первоначального, “поддонного” [8], такого, которым начинается Евангелие от Иоанна: “В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В нем была жизнь и жизнь была свет человеков” (Ин 1; 1-4). По Клюеву, все последующие толкования Божественного Слова являются ложными (отсюда — “тяжелы душе писанья видимые”), а значит, и предательскими (“как лист осиновый все писания”, ибо, как известно, осина — иудино дерево). Прозрение, или возвращение к истине, возможно только индивидуально, когда человек победит в себе Зверя:

О, душа моя — чудище поддонное,
Стоглавое, многохвостое, тысячепудовое,
Прозри и виждь: свет брезжит!

Клюевское сравнение души человека с “чудищем” соотносится с разными контекстами:

1) со знаменитым эпиграфом “Путешествия из Петербурга в Москву” А. Н. Радищева — “Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй” [9],

2) с псалмами Давида:

Душа моя среди львов;
я лежу среди дышащих пламенем, среди сынов человеческих,
у которых зубы — копья и стрелы,
и у которых язык — острый меч.
(Пс 57 (56); 5)

Сюжет поэмы Клюева пронизан оппозициями, из них магистральные: слово “неложное” — слово лживое; “родимой речи таинство” — “писанья видимые”; “животные хлебы” — механистичное; сиюминутное — “миллионы веков”; смерть первая — смерть вторая; но, в целом, все оппозиции восходят к оппозиции Добра и Зла, причем эта оппозиция прослеживается как в личной жизни человека, так и в истории его дома (страны).

В обращении к душе человека важен призыв: “прозри и виждь”. Что именно должна увидеть “прозревшая” душа? Клюев утверждает: “Свет брезжит!” Как известно по Первой Книге Моисеевой “Бытие”, свет связан с первым днем творения: “И сказал Бог! да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил Бог свет от тьмы” (Быт 1; 3). Свет, исходящий от Бога, — есть категория Добра. С тьмой (ночью) древние мифологии соотносили категорию Зла, как это мы и видим по апокрифу “Сказание, како сотвори Бог Адама”: увидя первочеловека “древом исколота”, “отгна Господь диавола, и исчезе диавол, прогнан аки тма светом” [10].

Во второй день творения Бог создал “твердь небесную” (Быт 1; 6-8), в третий — сушу и растительность (Быт 1; 9-13). Эти реалии — свет, небо, земля — являются важнейшими категориями Космоса Клюева. Именно с ними связано, по определению Е. И. Марковой, “божественное кольцо” клюевского мироздания, соединившее три космических круга жизни человека [11].

Онтологическая модель клюевского Космоса строится на сопоставлении с “безименными мирами”, канувшими в вечность и не постигшими сути миропорядка. По Клюеву, эти древние законы дошли до нас лишь в зашифрованном виде в словесных обозначениях реалий. В свое время А. Н. Афанасьев различал два периода в развитии языка: период развития форм и период их упадка и расчленения. Первый период “задолго предшествует так называемой исторической жизни народа, и единственным памятником от этой глубочайшей старины остается слово (выделено А. Н. Афанасьевым. — Э.М.), запечатлевающее в своих первозданных выражениях весь внутренний мир человека” [12]. Клюев в своих лингвистических экзегезах идет дальше Афанасьева: он ищет смысл не только в словах, но и в буквах:

Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра;
За ними вслед: Есть Жизнь Земли —
Три буквы — с златом корабли…

Исследовательница древнеславянской азбуки Л. В. Савельева пишет, что “более чем за одиннадцать веков пользования азбукой исходный смысл большинства буквенных имен сильно поблек или затемнился”. “Однако, — продолжает исследовательница, — нельзя не заметить, что в ключевых словах азбуки — наименованиях предметного характера — легко узнаются привычные, традиционные символы христианской культуры, представляющие “вечные истины”: добро, покой, слово…” [13]. Именно эти изначальные символы христианской культуры и “воскрешает” Клюев. Трудно сказать, знал ли поэт азбучную молитву Первоучителя славян, но его трактовка близка “благовествованию” Кирилла:

Я грамоту осознаю. Говори: Добро существует!
Живи совершенно, Земля! Но как?
Люди, размышляйте! У нас потустороннее прибежище.
Скажи слово истинное. Наученье избирательно:
Херувим, — отрешением печали, — или червь [14].

Первой заметила близость буквенной расшифровки Клюева азбучной молитве Кирилла петрозаводская исследовательница Е. И. Маркова. В книге “Творчество Николая Клюева в контексте севернорусского словесного искусства” она пишет: “Поменяв название “буки” на “бог”, поэт выводит формулу бытия: Я — Бог ведаю глагол (слово) добра. Глагол добра есть жизнь” [15]. Не отвергая наблюдения Е. И. Марковой, все же надо заметить, что источником для подобного утверждения Клюева скорее всего была не столько азбучная молитва Кирилла (тем более, что не ясно: знал он ее или нет), сколько философский тезис Н. Ф. Федорова (чьи работы он хорошо знал [16]): “Добро есть жизнь”. В статье “Что такое добро?” (1898) Н. Ф. Федоров разворачивает этот тезис, утверждая, что “добро есть сохранение жизни живущим и возвращение ее теряющим и потерявшим жизнь” [17]. Именно это утверждение русского философа и станет основным в идейном содержании “Поддонного псалма”. В поэме Клюев воссоздаст идеальную модель perpetuum mobile того пространственного ареала, где этот закон действует. Таким идеальным миром для поэта, несомненно, является его крестьянская Россия, псалмопевцем которой он себя и осознает.

Главная функция поэта, по мысли Клюева, должна реализовываться по ветхозаветной модели поучений Иофора, обращенных к Моисею: “Будь ты для народа посредником перед Богом и представляй Богу дела его. Научай их уставам и законам Божиим, указывай им путь Его, по которому они должны идти, и дела, которые они должны делать” (Исх 18; 19-20). Свое избранничество Клюев подтверждает образной сакральной параллелью: “О, ясли рождества моего…” (159) — “И родила Сына Своего первенца, и спеленала Его, и положила Его в ясли…” (Лк 2; 7). Затем поэт выстраивает синонимическую цепочку жизненных “яслей”, фиксирующую этапы постижения “красоты простой / И слова воздушного” (160), это —

Теплая зыбка младенчества,
Ясная келья отрочества,
Дуб, юность мою осеняющий,
Дом крепкий, пространный и убранный…

Именно крестьянский дом и является, по Клюеву, “училищем красоты простой”, позволяющим постичь в микрокосме вечные законы бытия. Образная цепочка — ясли, зыбка, келья, дуб, дом — завершается развернутым символом “буреприимной России”, метонимической частью которой является и сам поэт. Пространственным знаком, соединяющим микромир поэта и макромир крестьянской России, в поэме Клюева становится иконографическое изображение начальной буквы славянской азбуки (Азъ), только не в кирилличном, а в глаголичном обозначении —, которое ассоциативно соотносится со знаковым начертанием человека, дерева, креста, земли и пространственных координат частей света. В целом же, облик “Руси буреприимной” традиционно соотносится с женским символом, но в вариативном исполнении:

Вижу тебя не женой, одетой в солнце,
Не схимницей, возлюбившей гроб и шорохи
часов безмолвия…

В данном случае отрицательное сравнение Руси с “женой, одетой солнцем”, связано с двумя контекстами. С одной стороны, — библейским, ибо выражение “жена, одетая солнцем” есть прямая цитата из Откровения Иоанна: “И явилось на небе великое знамение — жена, облеченная в солнце…” (Откр 12; 1), с другой стороны — с идеей Вечной Женственности. В характеристике Руси Клюев не приемлет небесную сакрализацию, а по примеру хлыстов ориентируется на земное содержание [18], представляя Родину

…бабой-хозяйкой, домовитой и яснозубой,
С бедрами, как суслон овсяный,
С льняным ароматом от одежды…

Называя Русь “бабой-хозяйкой”, Клюев сразу же определяет ее этно-социо-возрастной статут. По В. Далю, баба — это “замужняя женщина низших сословий, <…> после первых лет, когда она была молодкою” [19]. В крестьянских семьях женщина оценивалась не но внешней красоте, а по физическому здоровью (у Клюева — “баба-хозяйка” — “яснозубая”). Вот почему другой женский облик — “схимницы, возлюбившей гроб” — тоже не сопоставим с обликом Руси, “бабы-хозяйки”.

Коль скоро Русь-“баба” тесно связана с домом (она — “домовита”), то поэт вслед за “портретным” изображением ее дает характеристику деревенской постройки:

Твоя изба рудожелта,
Крепко срублена, смольностенна…

В описании “бабы-хозяйки” и “избы” Клюев применяет объединяющие их природные уподобления: у “хозяйки” — бедра, “как суслон овсяный”, а “изба” — “рудожелта”, т. е. теплокровная [20], ибо “руда” — древнее обозначение крови. “Баба-хозяйка” — эпицентр клюевского космоса. Утвердив его, поэт в последующем повествовании рассматривает горизонтальные отношения “центра” с “периферией”, начиная с описания сакрального элемента — деревенской печи, от которой веет “дух сёмги и мёда”. Затем изображается “балагур-кот” “на лежанке / И с парчёвою сказкой за пряжей”, далее — двор, который “светл и скотинушкой тучен” [21]. Поэт перечисляет основных животных крестьянского хозяйства: коров, овец, коней. Однако перечисления помощников людей даются в плане символического обозначения качеств крестьянской России — ее достатка, добропорядочности, христианского поведения. Поэтому, с одной стороны, поэт говорит, что у “коров сытно-мерная жвачка, / Липки, сахарно-белы удои” (160), а с другой, отмечает, что в коровьих глазах сквозит “человеческий разум”. Получается, что не только человек постиг экологическую взаимосвязь мироздания, но и животные воспринимают биологические ритмы, которые обозначаются в поэме не только указанием на “сытномерную жвачку” коров, но и указанием того, что у них “шерсть в черед с роговицей линяет”. В последующем описании овец и коней видны христианские аллюзии:

Тишиною вспоенные овцы
Шелковистее ветра лесного;
Сыты кони овсяной молитвой
И подкованы веры железом…

“Поддонный псалом”

Конь в славянской культуре “одно из наиболее мифологизированных священных животных. Конь — атрибут высших языческих богов (и христианских святых)…” [22], поэтому оксюмороны (“овсяная молитва”, “подкованы веры железом”) не представляются странными в контексте “Поддонного псалма”.

Описание крестьянского двора в поэме дается одним предложением, в котором характеристики коров, овец, коней отделены друг от друга точкой с запятой. Вслед за перечислением домашних животных Клюев переключает внимание читателей на вертикальную ось:

Ель Покоя жилье осеняет…

“Ель Покоя” предстает у Клюева как знак Мирового Древа, которое одновременно является и Древом Жизни, содержащим в славянской мифологии семантику древа животного, райского древа [23]. У Клюева в ветвях “Ели Покоя” гнездится Сирин, он

Учит тайнам глубинным [24] хозяйку, —
Как взмесить нежных красок опару;
Дрожжи звуков всевышних не сквасить,
Чтобы выпечь животные хлебы,
Пищу жизни, вселенское брашно…

Клюевский знак Мирового Древа связан с природной флорой Русского Севера, но не только. Ель — символ полисемантический, аллюзивно сопряженный с различными явлениями жизни человека. Для клюевского контекста немаловажно то, что “по грамматическому роду своих названий в славянских языках ель — по преимуществу дерево женское” [25]. Клюев, видящий символику во всем, в том числе и в графике, мог увидеть параллель силуэтов дерева (ели) и женщины, совместить их защитные функции [26]. Сирин, гнездящийся в ветвях “Ели Покоя”, тоже оправдан культурными традициями. Т. А. Агапкина пишет, что “среди <…> сюжетов, связывающих ель и церковь как сакральные фольклорные центры, — многочисленны русские предания о явлении на елях чудотворных икон…” [27]. У Клюева на “Ели Покоя” не чудотворная икона, а сама райская птица. Сирин часто изображался в рисованном лубке, начало которому положили старообрядцы и производство которого, как пишет Е. И. Иткина, “было сосредоточено по большей части на севере России — в Олонецкой, Вологодской губерниях…” [28]. Клюев мог видеть подобные лубки, и не только с изображением Сирина, но и посвященные сакральным явлениям староверия, например, лубок “Родословие Соловецкого монастыря”. Данный лубок является как бы матрицей модели клюевского Космоса: гигантское древо произрастает из древлеправославного храма, являющегося центром замкнутого монастырского пространства. Двери в монастырской стене расположены на одной оси с храмом и древом, к закрытым дверям ведет ступенчатая дорога [29]. Клюев модифицировал это изображение, вместо лиственного дерева ввел хвойное (как знак вечности), в ветвях которого поселился Сирин. С этим образом у поэта связано и определение Древа Жизни как Ели Покоя. Дело в том, что в фольклорных представлениях Сирин — птицедева несравненной красоты, обладающая чарующим голосом, “кто послушает ее голос, забывает обо всем на свете и умирает, причем нет сил, чтобы заставить его не слушать голос Сирина, и смерть для него в этот миг — истинное блаженство!” [30]. Связано это с тем, что “райское пение Сирина служит образцом божественного слова, пленяющего человека” [31]. Но Сирин не любит шума и крика, райская птицедева свыклась с тишиной и покоем. “Покой” — важная философская категория клюевского мировоззрения. В 1935 г., находясь в ссылке в Томске, Клюев напишет письмо Надежде Федоровне Христофоровой-Садомовой с наставлением: “Будьте в покое, и раскаленные стрелы сатаны возвратятся туда, откуда они прилетели. Ибо ведь “Христос есть мир <...> наш” (Ефес 2, 15). Никогда не выходите из этого покоя, если вы хотите возрастать в очищении” [32] ([33]).

В “Поддонном псалме” Сирин учит хозяйку “тайнам глубинным”. О каких “тайнах глубинных” идет речь? Помочь разобраться может следующий текст поэмы:

Побывал я под чудною елью
И отведал животного хлеба,
Видел горницу с полкой божничной,
Где лежат два ключа золотые:
Первый ключ от Могущества Двери,
А другой от Ворот Воскрешенья…

“Животный хлеб”, насытивший поэта, — это Евхаристический знак; вкушение “животного хлеба” означает приближение к Божественной Истине, которая есть смысл жизни и конечная цель всего сущего. Именно в крестьянской избе, по Клюеву, и содержится онтологическая разгадка. Два ключа, лежащие на божничной полке, связаны и идеями двух смертей: смертью первой и смертью второй, с исчезновением человека и с его духовным возрождением. Для человека страшна не первая смерть, ибо это является особенностью его земного пребывания. “Смертию умрете” (Быт 2; 17) предостерег Бог Адама и Еву, но они пренебрегли предостережением Бога, отведали запретного плода и сделались смертными. Клюев так описывает смерть первую:

От земли, словно искра из горна,
Как с болот цвет тресты пуховейной,
Возлетает душевное тело,
Чтоб низринуться в черные воды —
В те моря без теченья и ряби;
Бьется тело воздушное в черни,
Словно в ивовой верше лососка;
По борьбе же и смертном биеньи
От души лоскутами спадает.

Следуя богословским традициям, Клюев различает три ипостаси человека: тело — душу — дух. “Полный церковно-славянский словарь” определяет душу как “начало жизни чувственной, общее человеку с бессловесными животными” [34]. Высшая ипостась человека определяется духом. Клюев, изображая трансформацию человека после смерти первой, противопоставляет дух и телу, и душе:

Дух же — светлую рыбью чешуйку,
Паутинку луча золотого —
Держит вар безмаячного моря:
Под пятой невесомой не гнется
И блуждает он, сушей болея…

Подобная трактовка не расходится с канонической, тот же “Полный церковно-славянский словарь” говорит о духе, как о “высшей способности в человеке”, связанной “непосредственно с Духом Божиим” [35]. Однако не только тело подвержено смерти, но и душа, и дух человека. И это уже есть смерть вторая и окончательная [36]. В «Откровении Иоанна Богослова» об этом говорится так: “Блажен и свят имеющий участие в воскресении первом: над ними смерть вторая не имеет власти…” (Откр. 20; 6), “И смерть и ад повержены в озеро огненное. Это — смерть вторая” (Откр. 20; 14). Об этом же писал своим последователям Аввакум: “…Убоимся вторыя смерти, еже есть вечная муки!” [37]. В “Поддонном псалме” Клюева искания духа, приведшие к лжеистине, заканчиваются смертью второй:

Но едва материк долгожданный,
Как слеза за ресницей, забрезжит,
Дух становится сохлым скелетом,
Хрупче мела, трухлявее трута,
С серым коршуном-страхом в глазницах,
Смерть вторую нежданно вкушая.

Как преодолеть “смерть вторую” — об этом и идет речь в лингвистических рассуждениях Клюева: поэт выделяет девять букв славянской азбуки, давая им и их числовому выделению символическое обозначение. Число 9 — божественное число, и не случайно после выведения всемирного закона Добра (“Глагол добра есть жизнь”) Клюев пишет:

И напоследки знак ита —
Змея без жала и хвоста…

Открытие Клюевым мирового закона Добра сродни признанию царя Давида: “Господи! Ты вывел из ада душу мою и оживил меня, чтоб я не сошел в могилу” (Пс 30 (29); 4), т. е. спас от “второй смерти”. А преодоление “второй смерти” приводит к вселенской гармонии. Е. И. Маркова пишет по этому поводу: “У глагола добра много противников, и все же оно одерживает победу и заставляет бывшего врага служить себе. Не случайно в конце алфавита — “змя безъ жала и хвоста” [38].

И здесь мы подходим к одной утопической идее Клюева, связанной с политическими событиями в стране. Революция 1917-го года осмысляется поэтом как возрожденческий этап русской истории:

По Морю морей плывут корабли с золотом:
Они причалят к пристани того, кто братом
зовет Сущего,

Кто, претерпев телом своим страдание,
Всё телесное спасет от гибели
И явится Спасителем мира.

Поэт мыслит себя передаточным звеном в эзотерической родовой взаимосвязи. Этим объясняется содержание “странной”, на первый взгляд, строфы:

Приложитесь ко мне, братья [39],
К язвам рук моих и ног:
Боль духовного зачатья
Рождеством я перемог!

“Приложитесь ко мне, братья” — явная метафорическая параллель со словами Христа: “Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас” (Мф 11; 28). В клюевском тексте это обращение надо трактовать в хлыстовском понимании поэтом революционных событий в стране: Клюев воспринимал “кровавые жертвы революции как знак сораспятия России Христу” [40]. Отсюда и мессианское содержание последующих строф:

Он родился — цветик алый,
Долгочаемый младень:
Серый камень, сук опалый
Залазурились, как день.

Снова голубь Иорданский
Над землею воспарил:
В зыбке липовой крестьянской
Сын спасенья опочил.

Здесь надо обратить внимание на то, что Клюев не говорит о рождении “сына спасения”, а употребляет глагол “опочил” [41], однокоренной со словом покой, важной лексемой в характеристике “Руси буреприимной”.

Завершается поэма Клюева призывом готовиться к “пиру мужицкому”:

Бельте, девушки, холстины,
Печь топите для ковриг:
Легче отблеска лучины,
К нам слетит Архистратиг.

Пир мужицкий свят и мирен
В хлебном Спасовом раю,
Запоет на ели Сирин:
Баю-баюшки баю.

Сирин, некогда учивший “тайнам глубинным” хозяйку-Русь, теперь, в новых исторических обстоятельствах, поет колыбельную песню, как знак достигнутой гармонии, когда

От звезды до малой рыбки
Всё возжаждет ярых крыл,
И на скрип вселенской зыбки
Выйдут деды из могил.

“Человек как существо двоемирное жаждет всеединства и цельности, полноты существования…”, — пишет В. А. Марков [42]. Поиски Клюевым гармонического всеединства закономерно привели его к философии “общего дела” Н. Ф. Федорова [43] и приятию им федоровского искусства “действительности”: “Вопрос об искусстве, — утверждал Н. Ф. Федоров, — “чем оно должно быть” — будет вопросом о братском объединении для обращения слепой силы природы в управляемую разумом всех воскрешенных поколений, т. е. всеобщее воскрешение, будучи полным восстановлением родства, дают и искусству надлежащее направление, укажет ему цель” [44].

“Поддонный псалом” Клюева является художественной реализацией этой идеи любимого им философа, верящего в восстановление “золотого века”. Вслед Н. Ф. Федорову Клюев живописует будущее так:

Станет радуга лампадой,
Море — складнем золотым,
Горн потухнувшего ада —
Полем ораным мирским.

“Радуга” и “море” в финальном контексте “Поддонного псалма” обращены к содержанию Божественного завета, установленного Богом после потопа: “И не будет более вода потопом на истребление всякой плоти. И будет радуга в облаке, и Я увижу ее, и вспомню завет вечный между Богом и между всякою душою живою во всякой плоти, которая на земле” (Быт 9; 15-16). Е. Н. Трубецкой трактует видение радуги как знак прекращения “всеобщего губительного течения смерти” и осуществления “единой божественной жизни в многообразии ее форм и о приобщении ее движения к недвижимому вечному покою” [45]. Для Клюева таким “недвижимым вечным покоем” всегда был крестьянский дом, к которому, как полагал поэт, и вынесет Россию революционный “потоп”:

По тому ли хлебоборью
Мы, как изморозь весной,
Канем в Спасово поморье
Пестрядинною волной.

Последняя строфа “Поддонного псалма” варьирует стихи из Псалтири: “Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться. / Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим” (Пс 23 (22); 1-2).

“Поддонный псалом” конструирует не только особый “образ мира” (в традициях философской концепции Н. Ф. Федорова), но и передает “образ” автора, чьи метафоры-иносказания являются “средством самовыражения личности и мирообразующим фактором” [46]. Н. Д. Арутюнова в книге “Типы языковых значений” отмечает, что “реальный мир один и един. Идеальный мир вариативен. Он распадается на множество возможных миров” [47]. Один из таких “возможных миров” и показал Клюев в “Поддонном псалме”. Свой утопический “возможный мир” он выстраивал в традициях культурного синкретизма, который, как верно подметила И. П. Сепсякова, придает поэзии Клюева “межвременный характер” [48].


Примечания

[1] О роли в творчестве Клюева философских идей Н. Ф. Федорова см.: Семенова С. Г. Поэт “поддонной” России (религиозно-философские мотивы творчества Николая Клюева) // Николай Клюев. Исследования и материалы. — М., 1997. — С. 21–53.
[2] Комментарий текста поэмы “Медный Кит” см: Трофимов И. В. “…Смертию на смерть наступи” (Опыт истолкования поэмы Николая Клюева “Медный Кит”) // Русская поэзия: год 1919-й. — Даугавпилс, 1998. — С. 89–98.
[3] Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 1–3. — М., 1982. — Т. 3. — С. 171.
[4] Полный церковно-славянский словарь. — М., 1993. — С. 521.
[5] Там же. — С. 522.
[6] История русской словесности. Изд.2, испр. и доп. — СПб., 1907. — Ч. I. Вып. II. История русской письменности от начала до XVIII в. / Сост. В. В. Сиповский. — С. 23.
[7] Клюев Н. Песнослов. — Пг., 1919. — Кн. вторая. В дальнейшем в тексте даются ссылки на это издание.
[8] Размышления Клюева о взаимосвязи будущего человечества с исчезающим Словом подтверждаются героем перестроечных времен, писателем андеграунда, который “в своих криках пророчествовал о человеке погибающем — о “человечестве, которое учится жить вне Слова, потому что осталось без слова…” (Макании В. Андеграунд, или Герой нашего времени. — М., 1998. — С. 296).
[9] Радищевский эпиграф, в свою очередь, является цитатой из поэмы В. К. Тредияковского “Телемахида” (1766).
[10] Хрестоматия по древней русской литературе / Состав. Н. К. Гудзий. Изд. 8. — М., 1973. — С. 92.
[11] Маркова Е. И. Творчество Николая Клюева в контексте севернорусского словесного творчества. — Петрозаводск, 1997. — С. 174.
[12] Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу. В 3 т. — М., 1994. — Т. 1. — С. 5–6.
[13] Савельева Л. В. Славянская азбука: дешифровка и интерпретация первого славянского поэтического текста // Евангельский текст в русской литературе ХVIII—ХХ веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. Сб. науч. тр. — Петрозаводск, 1994. — С. 13.
[14] Там же. — С. 22.
[15] Маркова Е. И. Творчество. — С. 174.
[16] Хорошее знание Клюевым философской концепции Н. Ф. Федорова запечатлело следующее замечание поэта Борису Филиппову: “…Мы, мужики, вперед глядим. Вот, у Федорова — читал ты его, ась? — “город есть совокупность небратских состояний”. А что ужасней страшной силы небратства, нелюбви?” (Клюев Н. Собр. Соч. В 2 т. — Мюнхен, 1969. — Т. 1. — С. 581).
[17] Федоров Н. Ф. Сочинения. М, 1982. — С. 608.
[18] Аналогичную трансформацию сакрализации небесного в земное видим мы в поступках героя романа Д. Мережковского “14 декабря”. Князь Голицын в Алексеевском равелине, после свидания с женой, “стал на колени, нагнулся, раздвинул влажную траву и припал губами к земле. “Любить землю грех, надо любить небесное”, — вспомнил и засмеялся, заплакал от радости. Целовал землю и шептал: — Земля, земля, Матерь Пречистая!” (Мережковский Д. С. Собр. соч. В 4 т. — М., 1990. — Т. IV. — С. 215).
[19] Даль В. Толковый словарь. — Т. 1. — С. 32.
[20] “Жизнь есть дом, — писал в 1911 г. В. В. Розанов, — а дом должен быть тепел, удобен и кругл” (Розанов В. В. Уединенное. — М., 1990. — С. 440). Возможно, Клюев был знаком с подобными мыслями Розанова, о чем свидетельствует “Протокол обыска” 1934 г.: “Взято для доставления в ОГПУ <…> книга В. В. Розанова “Люди лунного света” (Куняев Станислав, Куняев Сергей. Растерзанные тени. Избранные страницы из “дел” 20-30-х годов. — М., 1994. — С. 204-205).
[21] Рассматривая отношение крестьян Поонежья к труду, современный исследователь отмечает, что “Традиция осветила крестьянский труд, придала ему статус обряда религиозного действия, в котором могли прослеживаться архетипические ассоциативные связи: <…> храм и дом (хоромины) напоминали ковчег спасения, где “каждой твари по паре”…” (Матюнин В. Н. Духовные аспекты отношения к труду крестьян Поонежья (ХIХ-ХХ вв.) // Народная культура Русского Севера. Живая традиция. — Архангельск, 1998. — С. 33-34).
[22] Славянская мифология. Энциклопедический словарь. — М., 1995. — С. 228.
[23] Петрухин В. Я. Древо жизни. Библейский образ и славянский фольклор // Живая старина. — 1997. — № 1. — С. 8.
[24] Возможно, здесь наблюдается параллель с ветхозаветным определением “тайны глубинной” как “тайны Господней”. См.: Дан 2; 26–28.
[25] Агапкина Т. А. Ель // Живая старина. — 1997 — № 1. — С. 5.
[26] “Еловые ветки широко использовали для защиты строений и культурного пространства от непогоды” (Агапкина Т. А. Ель. — С. 5).
[27] Там же. — С. 5.
28] Иткина Е. И. Русский рисованный лубок конца XVIII — начала XX века. Из собрания Государственного Исторического музея. — М., 1991. — С. 7.
[29] Там же. — С. 161.
[30] Грушко Е., Медведев Ю. Словарь славянской мифологии. — Нижний Новгород, 1995. — С. 284.
[31] Персонажи славянской мифологии /Рис. словарь / Сост. А. А. Кононенко, С. А. Кононенко. — Киев, 1993. — С. 175.
[32] Клюев Н. Письма к Н. Ф. Христофоровой-Садомовой / Публ. А. И. Михайлова // Север. — Петрозаводск, 1994. — № 9. — С. 131.
[33] Клюевская цитата из «Послания к ефесянам апостола Павла» не точна, 15-й стих 2-й главы следующий: “Упразднив вражду Плотию Своею, а закон заповедей учением, дабы из двух создать в Себе Самом одного нового человека, устрояя мир…”.
[34] Полный церковно-славянский словарь. — С. 159.
[35] Там же. — С. 158.
[36] С. И. Муравьев-Апостол в романе Д. С. Мережковского “14 декабря” осмысляет свое поведение на Сенатской площади так: “Первой смертью не умер, чтобы умереть второй” (Мережковский Д. С. Собр. Соч. — Т. IV. — С. 216).
[37] Пустозерская проза / Сост., предисл., комментарий М. Б. Плюхановой. — М., 1989. — С. 171.
[38] Маркова Е. И. Творчество. — С. 174.
[39] В 1918 г. Есенин в письме к Иванову-Разумнику неприемлемой им фразой “Приложитесь ко мне, братья” подчеркнет свой разрыв с Клюевым.
[40] Юхименко Е. М. Народные основы творчества Н. А. Клюева // Николай Клюев Исследования и материалы. — М., 1997. — C. 9.
[41] В «Словаре» В. Даля приводятся следующие трактовки слову “опочить”: спать, покоиться, отдыхать лежа; отойти ко сну, уснуть, почивать (Даль В. Толковый словарь. — Т. 2. — С. 683).
[42] Марков В. Миф. Символ. Метафора. Модальная онтология. — Рига, 1994. — С. 209.
[43] Идейная связь фразы “Выйдут деды из могил” с философией “общего дела” Н. Ф. Федорова отмечается и в комментариях Б. А. Филиппова к “Сочинениям” Клюева (Клюев Н. Собр. Соч. В 2 т. — Мюнхен, 1969. — Т. 1. — С. 555).
[44] Федоров Н. Ф. Сочинения. — М, 1982. — С. 562.
[45] Трубецкой Е. Н. Смысл жизни. — М., 1994. — С. 112.
[46] Марков В. Миф. Символ. Метафора. Модальная онтология. — Рига, 1994. — С. 219.
[47] Арутюнова Н. Д. Типы языковых значений. — М., 1988. — С. 95.
[48] Сепсякова И. П. Языческое, старообрядческое и христианское начала в поэзии Николая Клюева // Евангельский текст в русской литературе ХVIII-ХХ веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. Сб. научн. тр. — Петрозаводск, 1994. — С. 340.

Э. Б. Мекш,
Даугавпилсский педагогический университет, Латвия
Опубл.: Мекш Э. Б. Аз Бог Ведаю Глагол Добра (“Избяной космос” как будущность России в “Поддонном псалме” Н. Клюева) // Славянские Чтения. I / Даугавпилсский центр русской культуры (Дом Каллистратова); Даугавпилсский педагогический университет: Кафедра русской литературы и культуры. — Даугавпилс-Резекне: Изд-во Латгальского культурного центра, 2000. — С. 171–185.
Клюевослов

Тэги: Клюев Н.А., Библия в литературе, библейские образы и сюжеты

Пред. Оглавление раздела След.
В основное меню