«Замечания педанта»: поэма Ф.Н. Глинки «Таинственная капля» и ее читатель М.А. Дмитриев
1
“Таинственная капля”, написанная в 1840-е годы и впервые изданная в Берлине в 1861 году1, не принадлежит к числу изученных и широко читаемых сочинений Федора Глинки. Поэма основана на апокрифической легенде о евангельском благоразумном разбойнике, который в младенчестве будто бы был чудесно исцелен Пресвятой Богородицей во время бегства Святого семейства в Египет, а потом пошел по пути своих отцов и был распят по правую руку Христа. Это “народное предание” послужило Глинке канвой для поэтического изложения всей евангельской истории, сопровождаемого экскурсами в историю ветхозаветную и завершающегося славословиями, видениями ангельского мира и преисподней и пророчествами о грядущем “Верховном суде” и “Царствии Иисуса”2. Из девяноста четырех ненумерованных глав, художественно самостоятельных и разнообразных в метрическом и жанровом отношениях, складывается, как мозаика, целая “библейская эпопея”3, самое объемное сочинение Глинки в стихах4. Свою миссию он и видел в том, чтобы дать России “поэму религиозную”, подобную творениям Данте, Мильтона и Клопштока, которые “прочтены и читаются в духовном и светском мире”5.
Однако поэма Глинки, в “духовном мире” вызвав лишь подозрения, не завоевала популярности и в “мире светском”. Духовная цензура, куда “Таинственная капля” поступила в 1848 году6, поэму не пропустила, поэтому после более чем десятилетних безуспешных хлопот Глинка и решился на ее заграничное издание. В России “Таинственная капля” была напечатана только в 1871 году7. Важным событием в литературном мире оба эти издания не стали. Зато в допечатный период своего бытия, то есть в 1840— 1850-е годы, поэма пользовалась некоторой известностью и даже снискала признание в определенных кругах.
Работая над “Таинственной каплей”, Глинка уже имел опыт общения с духовной цензурой, с 1835 года не пропускавшей другую его “религиозную поэму” — “Иов. Свободное подражание священной книге Иова”. У него были причины думать, что с публикацией новой поэмы тоже возникнут трудности. Между тем “Таинственная капля” стала для Глинки чем-то большим, чем очередное литературное сочинение. Это был итог всей его полувековой литературной деятельности, главное жизненное свершение, исповедание веры и проповедь и, наконец, демонстрация возможностей поэзии “нравственной” и “религиозной” именно в то время, когда, как писал Глинка, “едва ли мы не дожили до того, что <…> уже начинают проповедовать, что поэзия должна быть без нравоучения, а философия — без веры”8. В “Таинственной капле” он реализовывал программу, близкую кругу погодинского “Москвитянина” и неприемлемую, например, для “Отечественных записок” тех лет (процитированная рецензия Глинки на первый номер “Москвитянина” не случайно оказалась предлогом для начала полемики между двумя журналами, в которой проблема отношения поэзии к религии и нравственности занимала не последнее место9). И если Белинский в печати издевательски именовал Глинку “изобретателем благоухающей нравственностью поэзии”10, а в письмах высказывался еще злее11, то С.П. Шевырев при случае торжественно поднимал тост “за поэзию и за представителя ее Глинку в особенности”12. Таким образом, круг потенциальных хулителей и почитателей “библейской эпопеи” был определен еще до того, как она была написана.
Своих московских знакомых, посетителей “понедельников” в его доме, “куда созывали преимущественно писателей прежнего времени, людей солидных и серьезного направления”13, Глинка знакомил с отрывками из поэмы уже в середине 1840-х годов. Чаще это, видимо, происходило не на самих “понедельниках”14, а более приватно. Авдотья Павловна, жена поэта (которой, кстати, часто совершенно безосновательно приписывается соавторство “библейской эпопеи”), тогда читала “Таинственную каплю” лишь тем, кого считала достойными этой чести, и ревниво следила за реакцией слушателей. Так, по словам одной мемуаристки, летом 1846 года Авдотья Павловна прогнала ее с очередного чтения, поскольку та накануне не выразила должного восхищения. “Напрасно вы пришли, — сказала она мне сухо. — <…> Это писал не какой-нибудь негодяй Пушкин или пьяница Лермонтов, а апостол Федор”15.
Понятно, однако, что слова “апостола” не должны были таиться под спудом. По крайней мере с 1848 года, завершив поэму и отдав ее в цензуру, Глинка прилагает усилия, чтобы сделать свое сочинение известным в свете. Так, 22 октября 1848 года в обществе петербургских литераторов у П.А. Вяземского он читает отдельные главы, а на следующий день, предлагая ему устроить более основательное прослушивание, пишет: “…обыкновенно (курсив мой. — В.К.) я читаю мою легенду пополам с своею женою. Тогда чтение идет скорее. <…> Переписав не один раз, своею рукою, мою длинную легенду, жена моя свыклась с нею, как с товарищем. Итак, если на будущей неделе распорядитесь чтением, к Вам явятся уже два чтеца”16. Отрывки “из неизданной поэмы” К.С. Сербинович публикует в “Литературных прибавлениях” к “Журналу Министерства народного просвещения” (1849. № 1; 1850. № 1). М.П. Погодин в “Москвитянине” в 1851 году помещает “Письмо графини Е.П. Ростопчиной к Ф.Н. Глинке”, полностью посвященное непоименованной “Таинственной капле”:
…вся эта поэма любви, веры, богосознанья, — всё это казалось мне таким нежданным, но желанным явленьем в теперешнее наваждение прозы, реализма и скудости духовной, прикрытой нынешним именем разума и рассудка… <…> …поэма Ф.Н. лишь только иным будет доступна и ясна. — Но, для этих иных, вы должны открыть ее свету, ее читать, ее исчитать, дать ей самую громкую, самую блестящую известность! Вспомните притчу о талантах, вспомните, что несущий светоч да не скроет его!..17
Глинка “светоч” не скрывал. В 1850—1853 годах в Москве и в 1854— 1859 годах в Петербурге, у себя и в домах знакомых, он регулярно выступал с чтениями всей поэмы, продолжавшимися в течение многих дней. Впрочем, обставлялись эти вечера торжественно и “таинственно”. Об одном из таких чтений (у Ф.П. Толстого весной 1854 года) вспоминала Е.А. Штакеншнейдер, только что тогда познакомившаяся с Глинками:
Наступил вечер чтения “Таинственной капли”. <…> Нас просили не разглашать об этом чтении, и эта таинственность <…> весь этот новый для меня мир, в котором божественное перемешивалось с запрещенным, производил странное впечатление. Из опасения, чтобы кто-нибудь посторонний, не посвященный в тайну собраний наших, не явился нечаянно, швейцару было приказано стоять у наружных дверей и впускать только тех, имена которых были ему сказаны. <…> Никогда не позабуду я этих вечеров, таинственных, как она сама, их виновница. Занавесят наглухо окна, чтобы весенняя голубая ночь в них не глядела, внесут свечи и затворят все двери. Глухо раздается в огромной зале голос престарелого чтеца. Он читал нараспев, торжественно, и на каждый размер стиха у него был свой напев. Говорили после вольнодумцы, что он читает не хорошо; тогда этого не говорили. <…> “Таинственная капля” читалась вечеров десять попеременно то у Толстых, то у Глинок18.
Таинственность чтений объясняется не столько масонскими привычками “престарелого чтеца”, сколько обстоятельствами времени. Во второй половине 1850-х годов поэма читалась вполне открыто, а почитатели Глинки располагали списками каких-то отрывков и не считали своим долгом держать их в тайне19. Однако круг этих почитателей к тому времени рассеялся и поредел. “Москвитянин” в 1856 году закрылся. Разговоры о поэзии и нравственности перед лицом “общественных вопросов” эпохи реформ утратили былую занимательность. “Религиозное направление” Глинки, которое Белинский высмеивал как анахронизм еще в начале 1840-х годов, само по себе не могло встретить понимание демократической и либеральной аудитории конца 1850-х, не говоря уже об архаичности его поэтической манеры. Даже в относительно консервативных светских кругах Глинка с его “Таинственной каплей” в то время кому-то казался устаревшим и навязчивым графоманом и вызывал соответствующие историко-литературные ассоциации. Так, Н.Ф. Щербина, еще, вероятно, в Москве писавший ернические акафисты в честь Авдотьи Павловны20, в 1855 году сочинил следующую эпиграмму:
Вико прав. В круговращеньи
Исторических веков
Все — одни лишь повторенья:
Г[линка] в нашем поколенье,
Что в минувшем был Хвостов21.
Имя Д.И. Хвостова тут возникает, надо признать, вполне уместно. Его комическая репутация сложилась в дни молодости Глинки, и “существенную роль в этом… сыграла, вероятно, личность Хвостова” — “открыто провозглашаемая им страсть к метромании, версификации и жажда видеть свое имя напечатанным”, его богатство и знатность22. По словам М.А. Дмитриева, сохранившего в “Мелочах из запаса моей памяти” несколько анекдотов о нем, “граф Хвостов был известен охотою читать всякому свои сочинения”23. При желании многие черты его эпиграмматического образа легко применялись к позднему Глинке — сочинительская неутомимость, затяжные чтения “Таинственной капли”, кого-то повергавшие в тоску24, бесконечные хлопоты о ее издании, известные в свете, возраст, благодушие и до некоторой степени общественное положение. Тот же Щербина прозвал его “ходячим иконостасиком”25, имея в виду обыкновение Глинки появляться в обществе не иначе, как в орденах, известную его набожность и миниатюрность внешнего облика.
Важнее, однако, имплицитно содержащаяся в эпиграмме мысль: Глинка со своей духовной поэзией в наши дни такой же анахронизм, каким в дни его молодости был Хвостов с его эпигонским классицизмом. Дело, конечно, не в дарованиях Хвостова, не всегда и не всеми отрицавшихся, и не в поэтических достоинствах “Таинственной капли”, по меньшей мере не уступающих “Опытам священной поэзии” (СПб., 1826) и “Карелии” (СПб., 1830), а в произошедшей смене литературных поколений.
Глинка принадлежал к поколению В.А. Жуковского. Как писатель он складывался под впечатлениями эпохи наполеоновских войн, споров о “старом” и “новом слоге”, прозы Н.М. Карамзина, публицистики А.С. Шишкова, поэзии Г.Р. Державина. Во дни “Беседы любителей русского слова” и “Арзамаса” (ни в то, ни в другое общество он, как известно, не входил) он — уже прославленный автор “Писем русского офицера” (полностью вышли в 1815—1816 годах). Во дни полемики романтиков и классиков, в 1820-е годы, Глинка — один из наиболее самобытных поэтов, отличавшийся решительным преобладанием в его стихах “религиозного чувства и христианского нравоучения”26. Здесь можно бы вспомнить Жуковского, которого на рубеже 1810—1820-х годов младшие современники порицали за то, что он “вдается в какую-то христианскую выспренность” и “бренчит на распятии”27 (кстати, и Глинка обычно именно своей поэтической набожностью вызывал иронические реплики Пушкина).
В отличие от Жуковского, религиозное чувство у Глинки не интимно, а общезначимо и нравственно-назидательно. Это не столько сокровенная “жизнь души”, сколько религиозное философствование или проповедь. Его подражания псалмам — продолжение линии ломоносовской духовной оды. Это образцы громкой, высокой поэзии, в чем-то наследующие С.А. Ширинскому-Шихматову28 и при этом осложненные элегическими мотивами и разговорной лексикой. Стилистические искания Глинки, его удачи и поражения, как и его идейные позиции, находятся в русле державинской традиции и, на наш взгляд, во многом восходят к деятельности архаистов начала XIX века. Этот вопрос еще подлежит изучению, но, во всяком случае, нужно заметить, что именно творчество Глинки напрямую связывает славянофильство 1840—1850-х годов с его “истоками” в “Беседе любителей русского слова”, и прежде всего — по линии “духовной поэзии”29.
2
“Таинственная капля” — “собственно духовная” поэзия Глинки — нашла отклик лишь у старшего поколения писателей, которые почти в обязательном порядке перемежали похвалы поэту с ламентациями о черствости и безверии “нынешнего века”30. Среди них особое место принадлежит М.А. Дмитриеву. Он единственный из известных корреспондентов Глинки, кто после выхода поэмы из печати не ограничился выражением сочувствия мировоззрению автора, а с карандашом в руках прочел всю поэму и даже сообщил ему некоторые свои замечания. Экземпляр издания 1861 года из библиотеки Дмитриева изобилует маргиналиями. Это как бы заготовки для большой стилистической и исторической критики поэмы, сделанные с присущими Дмитриеву придирчивостью и педантизмом, — уникальный материал для изучения восприятия поэмы в ближайшем окружении Глинки. Ценность этих маргиналий особенно высока, если учесть, что других сколько-нибудь развернутых откликов на “Таинственную каплю” либо попросту не было, либо они неизвестны.
С Федором Глинкой Дмитриев познакомился в юности, в 1818 году, во время приезда автора “Писем русского офицера” в Москву, и вынес из этого знакомства с уже знаменитым писателем приятные впечатления: “Он езжал к моему дяде (И.И. Дмитриеву. — В.К.), заходил и ко мне в комнату и побеседовать о литературе, и почитать моих стихов. Я должен сказать, что это было, по-тогдашнему, большое отличие…”31 В 1827 году Дмитриев выступил с сугубо положительной и самой обстоятельной из всех тогда появившихся рецензией на “Опыты священной поэзии” Глинки32, обнаружив искреннюю наклонность к высокой псалмодической лирике. Парафразы псалмов есть и в сборниках его собственных стихотворений (1830 и 1865 годов), хотя выполнены они в более гладкой, “карамзинской” манере. В 1840-е годы Дмитриев — постоянный посетитель “понедельников” в московском доме Глинок, один из их ближайших знакомых. В “Главах из воспоминаний моей жизни”, отметив, что эти вечера были “разнообразнее” других аналогичных собраний, он сообщает: “…на них читались иногда и стихи: сколько раз случалось и мне привозить туда и читать внимающим слушателям мои стихотворения”33. О стихах самого хозяина он не упоминает, но, безусловно, Дмитриев был в курсе литературных дел Глинки и слышал или читал отрывки из “Таинственной капли” и “Иова” задолго до того, как, выйдя в отставку, уехал в свою деревню Богородское под Сызранью (осень 1847 года).
Впервые эти поэмы Дмитриев упоминает в письме к Глинке 30 августа 1850 года:
Пожалел я, услышав, что ваш Иов и Божественная Капля не пропущены цензурой. Если, не касаясь поэзии, вывести результат из этих двух поэм, он будет вот какой: “Твердая вера — и сила благодати”. — Неужели это вредно? — Воля ваша, а то какое-то ослепление, какой-то туман на очах цензоров! Со времени Ломоносова наши поэты пользовались Священным писанием для своих песен; и доныне никто еще от этого ни с ума не сошел, ни развратился! А развращают французские романы и непристойные водевили, которые одни позволяются! Что же это такое, если не ослепление! — Здесь, в уединении, хотя ничто не возбуждает поэтической мысли; но может быть и я писал бы что-нибудь. — Но что же писать? — Только что придет мысль, так за руку и держит цензор. У меня уже много не пропустили в Москвитянине; а вам известно, что я ничего не пишу вредного34.
Как видно, Дмитриев принял близко к сердцу прежде всего действия цензуры и немедленно вспомнил о собственных с ней неприятностях. Принципиальным моментом здесь является апология отечественной духовной поэзии, противопоставляемой идущим из Европы литературным модам.
В следующий раз эти две поэмы в переписке Дмитриева с Глинками возникают спустя шесть лет, в связи с изменением ситуации в обществе и в цензуре. 19 марта 1856 года Дмитриев пишет Авдотье Павловне: “Прошу Вас сказать мое душевное и искреннее почтение Федору Николаевичу. Нельзя ли теперь напечатать ему “Иова” и “Божественную каплю”? Говорят, что в цензуре началась оттепель”35.
Первая из этих поэм, “Иов”, завершенная Глинкой еще в 1834 году, вышла, наконец, из печати в 1859-м и была подарена им Дмитриеву36. В сохранившемся экземпляре есть девять пометок (восемь из них — простые подчеркивания). Некоторые, как можно полагать, служат выражением удовольствия и одобрения (все фрагменты отчеркнуты слева):
Неверующим все не впрок:
На них горит, как язва, клятва;
Обманет их лукаво жатва,
И луг и нива им солгут.
(С. 38—39).
Нечестивым
Земля на муку отдана,
И безрассудные беспутно
Играют жребием ея!..
(С. 42—43)
Он Сам — бездонная пучина,
И недоступно скрыта в Нем
Его всевластия причина!..
(С. 49)
Ты отцветешь, и станет гроб
Тебе ладьею узорочной,
И поплывет ладья твоя
От брега здешней жизни срочной
К брегам иного бытия…
(С. 51)
Два других помеченных фрагмента, видимо, вызвали эстетическое неприятие Дмитриева (тоже отчеркнуты слева):
Часто смерть
Обходит домы нечестивых,
И смотрит, нюхает, где пахнет
Грехом.
(С. 38)
И понемногу умираю,
И умираю с каждым днем!..
Как степь набегом урагана,
Я весь раскопан, весь изрыт,
Я весь — одна живая рана,
В которой рой червей кипит!..
Когда ж омоюся я снегом?..
(С. 43)
И наконец, три пометки имеют стилистический характер:
“Как бы нам
Его бедой не заразиться?
С ним страшно быть: под гневом он!
Оставим: пусть умрет несчастный!”
(С. 47)
“Доколь роптать
И многословить? — В многом слове
Спасенья нет!”
(С. 49, отчеркнуто слева)
Зиждительно раскинув небо,
Он — всемогущею рукою
Повесил землю ни на чем…
(С. 99)
Справа от подчеркнутой последней строки заметка: “Стих Кн<язя> Шихматова: поставил твердь на ничем!” Дмитриев имеет в виду стихи из поэмы “Петр Великий”:
Тебя дела Твои достойны!
Одним любви Своей лучем
Из тьмы извлек Ты солнцы стройны,
Повесил землю на ничем…37
Трудно сказать, помнил ли Дмитриев, что в рецензии на “Опыты священной поэзии” среди мест, представляющих “красоты первоклассные, которые могли быть произведены одним восторгом”, он приводил отрывок из “Гласа Бога избранному ему” с отчасти аналогичным “похищением”:
Пускай в бездонных высотах Повесит ни на чем громады…38
Тогда, в 1827 году, Дмитриев, видимо, больше сочувствовал “восторгу” поэта, чем в 1859-м. Существенно, однако, что стих Глинки, имеющий параллель у Шихматова, дважды, с тридцатилетним промежутком, обращает на себя внимание Дмитриева: значит, Шихматов на протяжении всего этого времени входил в контекст осмысления Дмитриевым духовной поэзии Глинки.
“Иов”, судя по немногочисленности помет, не вызвал особенно пристального внимания критика. Иначе обстояло дело с “Таинственной каплей”, о которой задолго до ее публикации шумела слава среди дмитриевских знакомых. К этой поэме, претендовавшей на первостепенную значимость в русской поэзии, он отнесся более заинтересованно и ревниво.
Изданная за границей в 1861 году, “Таинственная капля” в свободную продажу на родине поступила не ранее 1863-го39. Дмитриев стал обладателем одного из нелегально ввезенных в Россию экземпляров 3 сентября 1862 года (см. примеч. 1) и “с жадностию” принялся за чтение. Через неделю он уже прочел первую часть поэмы и 10 сентября 1862 года отправил Глинке письмо с несколькими замечаниями. Приводим его полностью:
Милостивый Государь Федор Николаевич!
Примите мою искреннейшую благодарность за письмо ваше и за присылку мне вашей “Капли”, таинственной, а не божественной, как мы привыкли называть ее, но под обоими названиями равно драгоценной, и для меня, и для литературы. Впрочем, нынешнее название действительно лучше и ближе к представляемому понятию.
Напишу к вам, сколько могу, сколько достанет сил, потому что, вот уже не первый год, я беспрестанно болен, слаб и дряхл: так что труд письма становится для меня почти неодолимым. О литературных же трудах не смею и думать.
Я с жадностию принялся читать вашу поэтическую легенду, и несмотря на недавнее получение вашей книги, прочитал уже половину. Исполняя желание ваше, я решаюсь (по крайней мере в доказательство внимательного чтения) сделать два замечания: одно относительно неправильности выражения; другое — несвойственности эпитета. Впрочем, оба они — замечания педанта; так их и принимайте.
1) “Во у´шию всех” (стран. 96). Это — двойственное число славянской грамматики. В Евангелии очень правильно сказано от имени Елизаветы: “Се бо яко бысть глас целования твоего во у´шию моею”40; потому что у Елизаветы было два уха. Но у всех, то есть у множества людей, их не два: следовательно грамматическое число должно быть множественное, а не двойственное. Надобно было сказать просто: “во уши всех”.
2) Я нахожу у вас (стран. 102) “длинновыйные фиалы”. — Фиал был сосуд греческой; римляне их, кажется, не знали. Во всем Горации, который часто говорит о столовой посуде, ни один раз не встречается фиала. Они пили из “циатов”41, но это не то. — Фиал же не мог иметь длинной шейки, как кувшин, или бутылка. Это была довольно плоская чашка на ножке; это было как бы чайное глубокое блюдечко, на ножке и с донышком, как наша рюмка. Наши поэты, особенно Батюшков, часто говорят о фиалах42; но они не стали бы и пить шампанского из фиалов, потому что оно не стало бы играть в такой неглубокой посуде, и тотчас бы разлетелось!
Еще не нравится мне (стран. 85) “И семь перстов, от лет одебелевших”. — “Дебелый” значит “тучный”, “толстый”. — От старости пальцы не тучнеют, и не делаются толстыми. — Эпитет неверный! — Да тут же: “И семеро очей”. — У семи старцев их должно быть четырнадцать. Кроме того, “семеро” употребляется только, говоря о неделимых, а не о частях тела. — Если нельзя сказать “семеро ног”, “семеро голов”: то нельзя сказать и “семеро очей”.
Извините эти замечания. Если бы не в таком произведении, как ваше, я бы умолчал; но в подобном вашему жаль встретить и малейшие недосмотры. Впрочем нынешние критики этого не заметят, а читатели и подавно!
Примите уверение в том уважении и искреннем чувстве, в которых, думаю, не нужно даже и уверять вас: они скреплены временем, опытом и единомыслием. С этими правами на вашу память, остаюсь, как всегда,
10 сентября
1862
с. Богородское
искренно и душевно Вам
преданный
Мих. Дмитриев
PS. Позвольте однако, почтеннейший Федор Николаевич, сделать еще одно замечание, и опять археологическое. Я нахожу (стр. 292):
И опять алавастр благовонного мира,
Тот алавастр золотой, длинношейный, сияющий ярко,
Словно перл дорогой, в разноцветных зарях и отливах,
Вылей весь на его благородные ноги…
Алавастр — это значит просто алебастр, вещество самое не драгоценное и неказистое. Вместо “сосуд” говорилось: “алавастр”, как мы говорим: “сохранить в стекле”, вместо: “сохранить в бутылке”. — Это был сосуд самый простой, не золотой и не похожий на перл. На это была причина. В нем продавалось драгоценное миро, а чтобы оно не выдохлось, не потеряло аромата, эти алавастры не закупоривали, а заделывали отверстия на´глухо тем же алебастром, и потому откупоривать их не было возможности; а когда изливалось из них миро, отбивали прочь короткую шейку, и сосуд, на другой раз, уже не годился на употребление, как разбитый. Потому-то и сказано: (Марка. III: 3) “сокруши алавастр”, т.е. “разбила сосуд”. — А у вас сказано: “тот алавастр”, то есть: “прежний”, вылей “опять”. — На что же было такие сосуды золотить, когда они предназначались быть разбитыми? — Об этом можете найти у мюллера. — Древностей выдумывать нельзя и вообще верностию не должно жертвовать неуместному блеску.
Произведение ваше прекрасно; но вообще колорит его грешит против эпохи, народности и местности. Не рассердитесь на меня за мою искренность: она вам порукой за чистоту моего участия и уважения к вашему таланту. Впрочем я был бы очень рад, если бы я ошибался в этих замечаниях.
Хочется ехать в Москву; но не знаю успею ли, да и боюсь моей слабости здоровья. Здесь мне делать нечего: дочь выдали замуж и остаемся с женой одни. На хозяйство, по высочайшему расстройству, и не глядел бы! Если вам угодно будет когда написать ко мне, вот адрес: На большой Садовой, против Ермолая, дом полковницы Волоцкой43.
В дмитриевском экземпляре “Таинственной капли” на указанных страницах есть соответствующие пометы. Глинка учел только одно из этих замечаний: строку “И семеро очей огнем горящих…” (I, 85) он при повторном издании изменил (ср.: “И семь чтецов с огнем в глазах горящим…” — Изд. 1871, 85).
В письме Дмитриев высказал лишь самую малую часть возникших у него претензий, но ясно обозначил основные направления своей критики: грамматика, стиль, исторические реалии. Совершенно архаичная в литературе 1860-х годов по тематике и жанру “библейская эпопея” стала объектом столь же устаревшей нормативной критики, причем преимущественно стилистической. В результате актуализировалось ушедшее в прошлое противостояние литературных групп начала XIX века, и там, где, казалось бы, должно было оставаться лишь дружное негодование двух стариков на сбившиеся с пути молодые поколения, обнаружились застарелые эстетические разногласия. Архаист и романтик Глинка оказался перед судом карамзиниста и классика Дмитриева.
Всего в дмитриевском экземпляре более трехсот заметок, и более половины из них с разъяснениями на полях, причем на почти девятистах страницах поэтического текста только два раза возникает помета “хорошо” (I, 234, 257). Несколько раз появляется полуироническая заметка “фигурно” (I, 268, 324, 367, 392; II, 33, 46, 76, 93), указывающая на изысканность некоторых выражений и образов, один раз — “слишком фигурно” (I, 319). Стихи, где золото луны льется в серебряный кристалл Кедрона, пересыпающего жемчуг между звонкими скалами, сопровождены замечанием: “Совершенно фигуры арабские или персидские” (I, 397). Взявший на себя роль классика Дмитриев, вероятно, посчитал восточную изысканность избыточной. Это почти все относительно благожелательные заметки. Остальные носят исключительно критический характер.
Во-первых, Дмитриев находит, как ему кажется, грамматические погрешности: “быты людей” (I, 130, 131; II, 9), “у чашей на дней” (I, 210), “на теме”, “меж вас и нами” (I, 278), “с беды до беды” (II, 47) и др.
Во-вторых, его коробят просторечия и разговорные обороты в “библейской эпопее”, даже если они появляются в прозаических комических сценках с разбойниками: “живьем всю душу тянет” (I, 150), “намнясь” (I, 151), “заклевал свободу” (I, 175), “хазовая жизнь” (I, 167), “запощеванец”, “протухлый”, “прокислый” (I, 205), “по-ихнему”, “пестрят нашу братью” (I, 206), “сами лезут в рот” (I, 208), “выпостили молодца” (I, 217), “хлебещут” (I, 258), “завопила” (I, 286), “гудет” (I, 302), “костыльники” (I, 335), “десятичный прирост” (II, 39), “положил больше” (II, 55), “костлявые объятья” (II, 70), “торчал в глазу занозой” (II, 74), “мир их просквожен грехом” (II, 98) и др.
В-третьих, его раздражают или, по крайней мере, останавливают многочисленные неологизмы Глинки: “измором усветлял” (I, 119), “небесники” (I, 127), “безокие” (I, 155), “получье” (I, 157), “сокровище загрудное” (I, 201), “безбожится” (I, 206), “опостелить беспостельного, ободежить безодежного” (I, 223), “настоящность” (I, 232), “туманно-медный” (I, 255), “надходит” (I, 280), “усытит” (I, 282), “ожилой” (I, 290), “украин” (I, 344), “в изнуре” (I, 367), “правица” (I, 371), “тихомирье” (I, 382), “восходной” (I, 402), “нестрой” (I, 406), “бесплодница”, “бесплодники” (I, 414), “зацелели” (I, 446), “телопомазанье” (I, 448), “опеленив” (II, 6), “богокрасная” (II, 13), “на четырех пронзениях накрестных” (II, 21), “дела житейства” (II, 25), “телоцелящий” (II, 23), “с надсыпкой” (II, 35), “соблазник” (II, 38), “старизне подкрепы не прибавит” (II, 45), “подкрепной силой” (II, 56), “сорокодневствовал”, “пещерствовали” (II, 60), “правошественные”, “огнеросные”, “златословил” (II, 61), “плачевопльствуют” (II, 86), “пажилы” (II, 361) и др. “Что за охота коверкать слова, чтобы сказать оригинально?” — вопрошает он в одном месте (I, 280).
В-четвертых, он часто отмечает и осуждает “несвойственные эпитеты”, оксюморонные сочетания и даже простые метафоры. Так, ему кажется, что меч нельзя назвать “двужальным”, потому что он “обоюду острый” (I, 165), нельзя сказать “росы… теплый иней”, потому что “иней всегда мерзлый” (I, 13), нельзя сказать “полуугасшие скелеты”, потому что “скелеты не угасают” (I, 328), и т.п.
В нескольких случаях отмечены неправильные ударения и неточные рифмы: “звали не раз на сладкий сон” (I, 444), “слухом — сухо” (I, 442) и т.п.
Некоторые заметки вызваны принципиальным эстетическим неприятием. Если какие-то фрагменты казались Дмитриеву “совершенно арабскими и персидскими”, то есть чрезмерно изысканными, неестественными, то одна самая небольшая натуралистическая подробность в описании крестных мук вызывает у него реплику “гадко!” (II, 68). Когда распятый по левую руку Христа неблагоразумный разбойник “в бешенстве” машет “сорванной с гвоздя одной рукой” и грозит с креста “то палачам, то небу”, Дмитриев, полагая, видимо, что на кресте такое поведение “неестественно”, замечает: “Вот это натуга!” (II, 67). А строку “Страшно томится богач на железной доске раскаленной...” он просто сопровождает ироническим восклицанием “Ух!” (II, 54). Его недовольство вызывает даже такое выражение, как “смрад земной” (I, 119). И уж, разумеется, не остаются без внимания такие отрывки, как, например, следующий:
В повоях шелковых, — в ометах пестрых
Прислужники с низанками ключей,
Допрашивать спешили погреба,
И погреба отверстыми устами
Кричали им: “нет более вина!”
(I, 298—299)
Какие-то фрагменты Дмитриев отмечает как растянутые, повторяющиеся или просто, на его взгляд, провальные и сопровождает уничтожающими репликами: “Что за многословие! Что за набор слов!” (I, 393), “экая гиль!” (II, 78), “Все одно и то же!” (I, 397), “Все это описание для того, чтобы сказать, что пришла ночь” (II, 5), “Хоть бы Сушкову!” (I, 221), “Точно Зилова стихи” (I, 495)44.
Большая группа заметок относится к географическим и историческим реалиям: “Лилеи, растущие в горах, как они устилают долины?” (I, 112), “У них не было шипучего вина” (I, 300), “Около Фавора нет скал” (I, 339), “На внутренних морях дельфинов нет” (I, 340), “Этот храм был уже не Соломонов” (II, 83), “Разве Сион вострый?” (II, 5), “Никогда в диадиме не хаживали в походы” (II, 226) и др. Несколько раз отмечаются случаи модернизации стиля, вторжения в поэму “не библейского” языка. Замечаниями “Совсем не библейский язык” и “trop modérne” сопровождаются выражения “крылья развязав мечтам” и “отдав поклон моим мечтам” (II, 42, 47). Особенно неуместными кажутся Дмитриеву многочисленные “русские каламбуры” в устах “палестинских разбойников” (см. I, 188 и сл.) и слова вроде “дядюшка” (I, 216).
И наконец, последняя группа замечаний относится к случаям самочинного толкования Евангелия и сомнительных домыслов, являющихся либо простой поэтической вольностью, либо следствием неправоверия автора: “геенна будет после суда” (I, 121), “А шестого мужа как объяснит предание?” (I, 281), “Лучезарной главы, в земной жизни, у Христа не было” (I, 302), “Нет! уж прежней молодости Христос не возвращал” (I, 403), “Христос никогда не оказывал пылу, а всегда спокойствие” (II, 61) и др. Одно выражение, относящееся к Богородице, Дмитриев счел прямо уличающим автора в неправославных взглядах: “Таинственно-зачатая от Бога, / Таинственно зачавшая Его…” Замечание по этому поводу, ввиду его важности, торжественно вынесено на оборот переплета второй части с указанием страницы: “на стран. 15. Глинка верует в conception immaculé” (то есть в безмужнее зачатие самой Богородицы, католическое воззрение, принятое как догмат уже в XX веке). Кто-то (возможно, именно Дмитриев) указал Глинке на подозрительность этого выражения, и в издании 1871 года он исправил стих таким образом, чтобы сомнений в православии его автора не возникало: “Сама быв дар родителям от Бога, / Таинственно-зачавшая Его…” (с. 330).
3
Из заметок в берлинском издании поэмы видно, что Дмитриев как читатель весьма критично отнесся к любимому детищу Глинки. Разбор поэмы, основанный на его маргиналиях, если бы он был написан, мог бы завершаться примерно так, как в свое время В.К. Тредиаковский в “Письме <…> от приятеля к приятелю” (1750) завершил разбор торжественной оды А.П. Сумарокова 1743 года: “Видели мы, государь мой, что сия Авторова ода порочна сочинением, пуста разумом, темна и обоюдна составом слов, низка безразборными речами, ложна повествованием бывших дел, непорядочна, наполнена без нужды повторением тех же самых слов, неисправна в мере стихов, безрассудна в употреблении басноcлoвия, напоследок, а cиe всего прочего хуже, отчасти и неправоверна”45. Однако, в отличие от Тредиаковского, Дмитриев не имел ни конкретных целей, ни посторонних побуждений для того, чтобы выискивать в “Таинственной капле” недостатки. Его заметки делались не для публики. Они действительно свидетельствуют о самом внимательном и заинтересованном чтении поэмы, и в письме к Глинке, говоря о чистоте своего участия к его сочинению, Дмитриев, думается, не кривил душою.
Читательские заметки на полях “Таинственной капли” говорят не о негативном отношении к поэме или ее автору, а о наличии у Дмитриева устоявшейся и определенной системы убеждений и вкусов. В его замечаниях виден последовательный сторонник точности слога, ясности мысли, естественности чувств и сдержанности в их выражении, не приемлющий небрежности, грубости, вычурности и т.п. Иными словами — человек карамзинистской культуры. В поэме Глинки, увиденной с этой точки зрения, бросаются в глаза черты, роднящие ее автора с архаистами начала XIX века, такими как Державин, Бобров, Шихматов и др.: грандиозность замысла, страсть к возвышенному и ужасному, местами иератическая темнота стиля, экспрессия, словотворчество и многословие, нежелание хранить чувство меры в желании быть оригинальным и, в результате, провалы, неотделимые от удач, интерес к народной речи, эклектичность...
Пушкин в рецензии на “Карелию” Глинки (1830) дал блестящую и не лишенную двусмысленностей характеристику его самобытной поэтической манеры:
Изо всех наших поэтов Ф.Н. Глинка, может быть, самый оригинальный. Он не исповедует ни древнего, ни французского классицизма, он не следует ни готическому, ни новейшему романтизму; слог его не напоминает ни величавой пышности Ломоносова, ни яркой и неровной живописи Державина, ни гармонической точности, отличительной черты школы, основанной Жуковским и Батюшковым. Вы столь же легко угадаете Глинку в элегическом его псалме, как узнаете князя Вяземского в станцах метафизических или Крылова в сатирической притче. Небрежность рифм и слога, обороты то смелые, то прозаические, простота, соединенная с изысканностью, какая-то вялость и в то же время энергическая пылкость, поэтическое добродушие, теплота чувств, однообразие мыслей и свежесть живописи, иногда мелочной, — все дает особенную печать его произведениям. Поэма “Карелия” служит подкреплением сего мнения. В ней как в зеркале видны достоинства и недостатки нашего поэта46.
Эти слова можно истолковать так, что в поэзии вообще нет достоинств и недостатков самих по себе, а есть их взаимообусловленное единство, явленное в личности поэта и его творчестве. Поэтому на “небрежность”, “вялость” и “однообразие мыслей”, отмечаемые критиком, Глинка не должен обижаться, раз они, наряду с другими его качествами, дают “особенную печать его произведениям” и даже делают его “самым оригинальным”.
С такой широтой и великодушием и с такой изящной ироничностью отнестись к позднему творению Глинки Дмитриев, конечно, не мог. Этому препятствовали некоторая догматичность его мышления и абсолютная серьезность отношения к задачам, которые ставил перед собой автор “Таинственной капли”, и к условиям, которыми он себя ограничивал. В обширных прозаических пояснениях к поэме Глинка заявлял: “Все выражения свои автор подчинял условиям предмета, он писал под условиями: a) Библейского предания; b) исторического порядка; c) местностей описываемого края и нравов; d) эпох, имевших свой современный цвет (автор старался, чтоб на всем, по возможности, отражался местный колорит), и более всего: под условием догмы и строгого воззрения Православной Церкви. <…> Словом, автор писал картину по заготовленным уже рамам и часто (вопреки требованиям воображения и творчества) не мог выступить ни на шаг из границ, ему указанных” (II, 434—436).
Замечания Дмитриева, которые не относятся исключительно к стилю, как раз и обращены к тем местам произведения Глинки, где “колорит его грешит против эпохи, народности и местности”: они нацелены ровно на те аспекты поэмы, которые сам автор обозначил как принципиально для себя важные. Решительно расходясь в вопросах “слога” и эстетических воззрениях, Дмитриев и Глинка оказались близки в понимании обязанностей “священной поэзии” и ее значения.
В последний раз Дмитриев писал Глинке 18 января 1866 года:
Напечатаны мои стихотворения…47 <…> Теперь они изданы без цензуры, чего мы никогда не могли вообразить, да и во сне того не думали увидеть. Теперь можно бы вам напечатать в России вашу Каплю. Но, говоря о нынешней нашей литературе, нельзя надивиться ее пустому и совратившемуся с пути направлению! В наше время, то есть когда писали и Жуковский, и Мерзляков, и вы — ваши духовные гимны, можно ли было вообразить, что у нас будут любимые поэты Некрасов с братией? — Можно ли было вообразить, что наши журналы дойдут до публичного отрицания Бога, души, брака и будущей жизни? — И все это совершилось!48
Н.А. Некрасов, который назван здесь любимцем нового поколения, не способного понимать духовную поэзию вообще и “Таинственную каплю” в частности, по иронии судьбы оказался автором единственного журнального отклика на поэму, появившегося в мартовском номере “Современника” за 1866 год, — насмешливого, разумеется, отклика. Подводя “итоги деятельности стихотворствующих россиян начиная за полвека назад и до наших времен”, в своей статье он устраивает братскую могилу для “Таинственной капли” и… “Стихотворений” Дмитриева. Эти книжки, “которые еще шевелили сердца наших бабушек и настраивали наших дедушек на патриотический и возвышенный лад”, трогают Некрасова своей безобидностью:
Какое, в самом деле, чувство может оскорбить “Таинственная капля”, в двух толстеньких томиках рассказывающая подробно и длинно, как подобает старости, стихами в рифмах и без рифм, в сценах прозою и без прозы, коротенькое предание о разбойнике, покаявшемся Христу на кресте? Какое кому дело, что к легенде, созданной наивным воображением народа, автору вздумалось прилагать предание о падении трехсот идолов, беседы ада с сатаною и смертью, “песнь о шестодневном”, говорящие стихами кометы, “тревоги в высшем воздухе от движения летящего мира” и т.п. и т.п.? Никто не оскорбится, разумеется, и тем, что в избытке пиитического пламенения автор мечет образами без всякой умеренности… <…> Второй обломок прошлого, г. Дмитриев, собрал всего себя, и тоже в двух томах… <…> Будучи старцем, подобно таинственному автору “Таинственной капли”, московский поэт существенно отличается от этого мироносца своим темпераментом: он более холерик. Он весь предан суетам мира сего, и даже на Белинского (названного “безымянным критиком”) ополчается не хуже всякого современного писателя…49
Эта статья — последний рецидив полемики круга Белинского с давно сошедшей с литературной сцены “москвитянинской” партией, которая проповедовала — стихами Глинки — “религию и нравственность” и ополчалась — сатирами Дмитриева — против “века реального”, который “хочет денег, пить и есть” и “гонит… мир идеальный”50. Различия литературной позиции двух представителей тех времен, когда “писали и Жуковский, и Мерзляков”, никогда, как видно из дмитриевских заметок на полях “Таинственной капли”, не исчезали. Но от наследников Белинского эти различия оказались совершенно заслонены близостью общественной позиции двух “обломков прошлого”, и это, на наш взгляд, не случайный и не самый печальный итог полемики карамзинистов и “предтеч славянофильства в русской литературе”.
Заметки М.А. Дмитриева находятся в принадлежавшем ему экземпляре “Таинственной капли” Ф.Н. Глинки в Научной библиотеке МГУ. Все заметки сделаны карандашом. Почерк Дмитриева вообще очень разборчив, но в нескольких местах заметки сильно побледнели и практически не поддаются прочтению (в этих случаях у нас стоит <нрзб.>). Пунктуация и написания прописных и строчных букв даются так же, как в дмитриевских заметках. Указания на разночтения со вторым изданием поэмы (<Глинка Ф.Н. Сочинения. Т. 2.> Таинственная капля. Народное предание. М.: В типографии М.П. Погодина, 1871. XII, 320, II, 323—678, II с.) даются в постраничных сносках (Изд. 1871, страница).
По техническим причинам ниже публикуются только те заметки Дмитриева, которые сопровождены пояснениями на полях (за вычетом двух больших фрагментов с пометкой “хорошо” и подчеркиваний, сопровожденных лишь вопросительным или восклицательным знаками), и те, которые в итоге были учтены Глинкой при втором издании поэмы.
Примечания
1) <Глинка Ф.Н.> Таинственная капля. Народное предание. Берлин: В типографии Карла Шультце, 1861. Ч. 1—2. Экземпляр, принадлежавший М.А. Дмитриеву и содержащий множество его маргиналий, хранится в Отделе редких книг и рукописей Научной библиотеки МГУ им. М.В. Ломоносова (шифр Дмитр 2667— 2668); на титуле первой части владельческая запись: “Мих. Дмитриев. Получил от Автора 3 сентября 1862. В селе Богородском”; на титуле второй части: “Мих. Дмитриев” (этот экземпляр пока не привлекал внимания исследователей и нигде, кажется, не упоминался). Далее ссылки на это издание и заметки Дмитриева даются в тексте (часть, страница).
2) Названия двух заключительных глав поэмы.
3) Письмо графини Е.П. Ростопчиной к Ф.Н. Глинке // Москвитянин. 1851. № 11. Июнь, кн. 1. С. 240.
4) По подсчету автора, эта “религиозная поэма” — “в 30 000 стихов” (Глинка Ф.Н. Автобиография // Писатели-декабристы в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1980. Т. 1. С. 318).
5) “<Прошение Ф.Н. Глинки в Цензурный комитет…>” (цит. по: Зверев В.П. Федор Глинка — русский духовный писатель. М., 2002. С. 469).
6) “Теперь сочинение мое, через посредство А.И. Войцеховича, поступает или поступило уже в духовную цензуру” (письмо Ф.Н. Глинки к П.А. Вяземскому 8 октября 1848 года; цит. по: Зверев В.П. Указ. соч. С. 478).
7) <Глинка Ф.Н. Сочинения. Т. 2.> Таинственная капля. Народное предание. М.: В типографии М.П. Погодина, 1871 (цензурное разрешение от 16 февраля 1870 года). Далее ссылки на это издание даются непосредственно в тексте статьи (Изд. 1871, страница).
8) Глинка Ф. Москвитянин // Московские ведомости. 1841. № 16. 22 февраля. С. 133, стлб. 1.
9) Общий обзор этой полемики см. в кн.: Барсуков Н.П. Жизнь и труды М.П. Погодина. Кн. 6. СПб., 1892. С. 77—83. О ее движущих пружинах и подтекстах и о деятельном участии в ней М.А. Дмитриева см. в кн.: Проскурин О. Литературные скандалы пушкинской эпохи. М., 2000. С. 302—360.
10) Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 12. М., 1956. С. 62 (“Русская литература в 1841 году”).
11) “Что, не явились ли в Москве мощи Ф.Н. Глинки или он по-прежнему гниет заживо?” (Там же. Т. 12. М., 1956. С. 104; письмо к М.С. Щепкину 12 апреля 1842 года).
12) Барсуков Н.П. Указ. соч. Кн. 9. СПб., 1895. С. 83.
13) Берг Н.В. Из “Записок” // Писатели-декабристы в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 331. Среди “главных посетителей” этих вечеров здесь названы М.А. Дмитриев, С.Е. Раич, Ф.Б. Миллер, М.Н. Лихонин, “кое-когда” А.Ф. Вельтман (Там же). Вместе с другими известными литераторами из ближайшего окружения Глинок (М.П. Погодин, С.П. Шевырев, Е.П. Ростопчина, П.А. Плетнев) они и были первыми ценителями поэмы.
14) Тот же Н.В. Берг, один из юных и не очень информированных посетителей московского салона Глинок, вспоминал: “Читал он редко. Это были дни торжественные для его поклонников, которые относились к нему как к настоящему, но не признанному поэту. <…> Наиболее желательным предметом чтения для поклонников бывала поэма духовного содержания: “Божественная капля”, написанная что-то давно и много раз исправлявшаяся и дополнявшаяся. Целой этой поэмы, кажется, не слыхал никто или очень немногие из старых приятелей хозяина. Новые удовлетворялись отрывками и не выражали никогда желания услышать все, а если и выражали, то не очень искренно. Мне случилось слышать два небольших отрывка, где были местами хорошие стихи, но только стихи; содержание меня не занимало. Я даже его путем не понимал” (Там же. С. 332). Возможно, чтения, на которых присутствовал Берг, имели место не до 1848 года, а после возвращения Глинок из Петербурга, в начале 1850-х годов.
15) Ольга N. <Энгельгардт С.В.> Из воспоминаний // Русский вестник. 1887. № 11. С. 169.
16) Цит. по: Зверев В.П. Указ. соч. С. 479.
17) Москвитянин. 1851. № 11. Июнь. Кн. 1. С. 241.
18) Штакеншнейдер Е.А. Дневник и записки (1854—1869) / Ред., статья и коммент. И.Н. Розанова. М., 1934. С. 34—36.
19) Например, та же Е.А. Штакеншнейдер в 1858 году собиралась отвезти хранившиеся у нее отрывки поэмы своим новым приятелям П.Л. Лаврову и В.С. Курочкину, но передумала, справедливо полагая, что “Глинку там подняли бы на смех” (Там же. С. 201). Е.П. Ростопчина, судя по ее письму, уже в 1851 году обладала полным списком поэмы, и, вероятно, не она одна.
20) “Радуйся, “Капли” читание, / Радуйся, смертных зевание… / <…> / Радуйся, Федора обожание…” (Щербина Н.Ф. Избр. произведения. Л., 1970. С. 258 (Б-ка поэта, большая серия)).
21) Щербина Н.Ф. Полн. собр. соч. СПб., 1873. С. 304. Не раскрытый здесь криптоним “Г…” во всех позднейших изданиях раскрывался как “Гербель” (см., например: Щербина Н.Ф. Избр. произведения. С. 268). Это решение очень сомнительно, поскольку в 1855 году Н.В. Гербель, с которым только что, после смерти Николая I, переехавший в Петербург Щербина мог и не успеть познакомиться, был 27-летним начинающим литератором, опубликовавшим несколько стихотворений и кое-что в прозе, и сравнение его с Д.И. Хвостовым было бы не слишком остроумным. Совершенно прав, на наш взгляд, И.Н. Розанов, безоговорочно отнесший эту эпиграмму на счет Ф.Н. Глинки (см.: Штакеншнейдер Е.А. Указ. соч. С. 490).
22) Альтшуллер М.Г. Беседа любителей русского слова: У истоков русского славянофильства. 2-е изд., доп. М., 2007. С. 184.
23) Дмитриев М.А. Стихотворения. Мелочи из запаса моей памяти. М., 1985. С. 197.
24) “Никогда не забуду мучений, которые доставляли мне эти чтения. Мне казалась скучной та часть, где евангелие переложено в стихи…” (Юнге Е.Ф. Воспоминания (1843—1860). М., <1914>. С. 53).
25) Штакеншнейдер Е.А. Указ. соч. С. 113.
26) Розанов И.Н. Русская лирика. От поэзии безличной к исповеди сердца: Историко-литературные очерки. М., 1914. С. 238.
27) Остафьевский архив князей Вяземских. Т. 1: Переписка князя П.А. Вяземского с А.И. Тургеневым. 1812—1819. СПб., 1899. С. 220, 227. Не лишним будет заметить, что последним сочинением Жуковского тоже стала “религиозная поэма”, основанная на апокрифическом предании, — “Странствующий жид (Агасфер)” (1851—1852). На нее и поэму В.Г. Соколовского “Мироздание” (1835) как на прецеденты указывал М.П. Погодин в предисловии ко второму изданию “Таинственной капли” (Изд. 1871, с. II).
28) Альтшуллер М.Г. Указ. соч. С. 138.
29) Именно так эту традицию в 1851 году видел А.С. Стурдза: “Ф. Глинка и кн. Сергий Шихматов (в монашестве Аникит) по следам великого Ломоносова создали у нас поэзию собственно духовную. Первый из них принадлежит еще и ныне к отборному строю знаменитых современников…” (Стурдза А.С. Беседа любителей русского слова и Арзамас в царствование Александра I. И мои воспоминания // “Арзамас”: Сборник: В 2 кн. М., 1994. Кн. 1. С. 53).
30) См.: Зверев В.П. Указ. соч. С. 460—502 (здесь частично представлен неопубликованный эпистолярный материал). Из поэтических откликов известны стихотворения Ю.Ф. Жадовской (“С каждым часом жизни этой…” — Там же. С. 495) и В.Г. Бенедиктова — “Автору “Капли” (Ответ на привет)” (1858) (Бенедиктов В.Г. Стихотворения. Л., 1983. С. 469—470 (Б-ка поэта, большая серия)).
31) Дмитриев М.А. Главы из воспоминаний моей жизни / Подгот. текста К.Г. Боленко, Е.Э. Ляминой и Т.Ф. Нешумовой. М., 1998. С. 145.
32) Московский вестник. 1827. Ч. 1. № 4. С. 322—330 (авторство раскрыто издателем, см.: Там же. 1827. Ч. 2. № 5. С. 110).
33) Дмитриев М.А. Главы из воспоминаний… С. 442 (ср. с. 438—439).
34) РГАЛИ. Ф. 141. Оп. 1. Ед. хр. 248. Л. 1 об. — 2. Здесь и далее архивные документы приводятся в современной орфографии, но с сохранением всех особенностей пунктуации.
35) Русский архив. 1912. Кн. 1. № 3. С. 428.
36) Глинка Ф. Иов. Свободное подражание священной книге Иова. СПб., 1859 (цензурное разрешение выдано архим. Феодором Бухаревым 8 февраля 1859 года). Экземпляр Научной библиотеки МГУ (шифр Дмитр. 9272) с дарственной надписью вверху титульного листа: “Многоуважаемому и многолюбимому Михаилу Александровичу Дмитриеву от Ф. Глинки”; ниже приписка владельца: “Получено от Автора 21 августа 1859 в селе Богородском”.
37) Шихматов С. Петр Великий. Лирическое песнопение в осьми песнях. СПб., 1810. С. 183.
38) Московский вестник. Ч. 1. № 4. С. 337—338. Ср.: Глинка Ф. Опыты священной поэзии. СПб., 1826. С. 38.
39) См. письмо Ф.Н. Глинки к Ф.И. Тютчеву 24 декабря 1862 года, где он просит его, как председателя Комитета иностранной цензуры, открыть поэме “дверь в отечество” (опубликовано в: Зверев В.П. Указ. соч. С. 490—491).
40) Лк. 1: 44.
41) Cyathus (лат.) — киаф, кубок.
42) Дмитриев заблуждается: как раз в стихах К.Н. Батюшкова “фиалов” нет, хотя с его именем и связана соответствующая манера в обращении со словами, отражающими реалии античного и вообще предметного мира. “Фиал” как условнопоэтический кубок встречается у Жуковского, раннего Пушкина и др. Вторично в поэме Глинка употребил это слово (в написании “фиял”) в значении “целебный сосуд”, что не вызвало возражений Дмитриева (см. I, 428).
43) РГАЛИ. Ф. 141. Оп. 1. Ед. хр. 248. Л. 13—14. Далее (л. 14 об.) следует приписка, адресованная А.П. Глинке и не имеющая прямого отношения к нашей теме, поэтому даем ее в сноске: “Милостивая Государыня, Авдотья Павловна! Как я благодарен “Капле” Федора Николаевича за то, что она доставила мне случай получить письмо от вас, чего я лишен был, кажется, уже более двух лет. Письма вашего, по поручению Сербиновича, я не получил. Я догадываюсь, что это о письмах Карамзина, потому что я недавно получил об этом два письма от него и одно от Н.И. Греча; но отвечать надобно обстоятельно, а я болен, и потому доселе еще не отвечал. Впрочем, это дело уже покончено: одна вежливость только требует ответа. В этом деле неосмотрительно поступил Гр[аф] Д.Н. Блудов. Он несколько лет тому назад писал ко мне в деревню и просил этих писем для Старчевского, писавшего биографию Карамзина; но продержавши год, писал ко мне, что не стоило давать этих писем Старчевскому, а давал он их Карамзиным. Это бы ничего; но он, без моего согласия, дозволил снять с них копии; а те хотели воспользоваться ими, как собственностию. Извините, что кончаю письмо: по слабости моей утомился и от этого. За сим с глубочайшим уважением и неизменной преданностию имею честь быть Вашим покорнейшим слугою Мих. Дмитриев”.
44) Николай Васильевич Сушков (1796—1871) и Алексей Михайлович Зилов (1798—1865) постоянно были предметом насмешек и эпиграмм Дмитриева как своего рода эталонные бездарности (см. по указателю: Дмитриев М.А. Главы из воспоминаний…). По свидетельству П.И. Бартенева, Дмитриев даже “чуть ли не накануне смерти” сочинял эпиграмму на Сушкова: “Восхвалим истину от века и до века. / На свете не было пустее человека…” (Русский архив. 1912. Кн. 1. № 3. С. 433).
45) Критика XVIII века / Сост., подгот. текста, примеч. А.М. Ранчина, В.Л. Коровина. М., 2002. С. 72—73 (Б-ка русской критики).
46) Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М., 1964. Т. 7. С. 119—120.
47) Дмитриев М.А. Стихотворения. Ч. 1—2. М., 1865.
48) РГАЛИ. Ф. 141. Оп. 1. Ед. хр. 248. Л. 15—15 об.
49) Некрасов Н.А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Л., 1990. Т. 11. Кн. 2. С. 260—261.
50) Иронической перифразой этих слов из стихотворения Дмитриева “Слепому поэту” (1841) завершается некрасовская статья, а когда-то именно это стихотворение, полностью солидаризируясь с его пафосом, цитировал Глинка в рецензии на первый номер “Москвитянина” (см. примеч. 8).
В. Л. Коровин
«Замечания педанта»: Поэма Ф.Н. Глинки
«Таинственная капля» и ее читатель М.А.Дмитриев. Новое
литературное обозрение. 2009. № 3 (97).